из немногих сохранившихся бумаг), был, оказывается, человек известный: ему телеграфировали запросто, «ХЕРСОН ГУРЕВИЧУ». Он появился в тех краях в начале восьмидесятых годов позапрошлого века и начал с того, что завел в Каховке мастерскую по ремонту подвод; в Херсоне у него тоже была мастерская, чугунолитейная. За двадцать пять лет он много чего успел. В южном городе (керосиновые фонари, сады, пять аптек, шесть библиотек, двести двадцать семь легковых извозчиков) было несколько больших производств. Дедов завод был из самых крупных, пятьсот рабочих мест. Можно было найти даже расценки, квалифицированный рабочий получал девять с половиной рублей в день, а вот ученики — по сорока копеек.
Тут что-то меня смутно тревожило, при всем размахе документации я никак не могла отыскать ничего живого, не имеющего прямого отношения к истории капитализма в России. Интернет, с охотой болтая о расходах и доходах Исаака/Израиля, не показал мне ни одной его фотографии. Каталог нашей, так сказать, продукции был напечатан с большим вкусом, с витыми уголками и прекрасными изображениями плугов и сеялок, похожих на огромных насекомых. Названия у них были модные, смутно напоминающие о беговых рысаках — «Универс», и «Дактиль», и «Фрина», и даже невесть откуда взявшийся «Дантист».
«Можно всегда выбрать достаточно влажный слой земли, для успешного произрастания семени», — говорилось в этой брошюре. Никаких сведений о
Удивительные эти обилие и отсутствие информации начинали тревожить, словно что-то невидимое подергивало меня то за рукав, то за ворот. Как подумаешь, и в доме у нас, где не выкидывали ничего, имеющего сентиментальную нагрузку, где десятилетиями лежали в чемоданах ветхие манишки и кружевные воротнички, не было почему-то меморабилий из богатого херсонского дома. Это было странно. Выросшая среди заезженных тонетовских стульев и старенького фарфора, я мысленно перебрала инвентарь: получалось, что я права. Все вещи нашего обихода были обязаны своим существованием недолгому времени, когда Сарра и Миша были женаты, имели работу, дом,
Документов было два. Толстая, приятная
У неразговорчивой прабабушки был все-таки один рассказ о прошлом, который она любила. Приходили гости смотреть маленького Лёню, шутили, спрашивали: «Ты кто?» Он дичился, люди были внове; потом совсем смутился и сказал басом: «Я Лёничка из детской». В том же 1922 году Бетя с сыном, неведомо как и почему, вдруг оказываются в Москве, и они там одни-одинешеньки, как пушкинские Гвидон и его мать-царица в своей засмоленной бочке. Их там никто не знает, и они никого не знают; с ними нет ничего, что относилось бы к старой жизни, кроме нескольких фотографий — белые платья, полосатые пижамы, веселый пышноусый Владимир на лавочке с приятелями. В анкетах о нем, как водится, пишут «служащий». Бетя работает на дому, стучит двумя пальцами на пишущей машинке, тяжелом «Мерседесе» со съемной клавиатурой. Потом понемногу устраивается на службу. Лёня учится. Жизнь налаживается.
И еще одну штуку я нашла почти случайно. Коричневый бумажник дедушки Лёни пролежал все эти годы в ящике. Там ничего не было; только подкрашенная акварелью детская фотография моей мамы, еще — темный квадратик негатива, с которого улыбалась юная Лёля, и открытка, зачем-то обрезанная по самому краю. Была она отправлена из Каховки в Харьков давным-давно, в 1916-м. «Дорогой Леничка! — говорилось там. — Папа очень скучает по тебе и хочет, чтобы ты приехал поскорей домой! Томочка не приходит к нам с тех пор, как ты уехал и придет уж когда ты вернешься. Целую крепко Леничку. Папа».
Первой ночью в Херсоне я никак не могла заснуть, и было отчего. Темнота редела все быстрей, озерцо желтых фонарей, стоявшее поодаль, выцветало, но собаки не унимались, вся округа передавала друг другу туда-сюда по цепочке весомый басовитый лай. Потом вступили петухи. В окне, за кружевом, были видны сирые хребты домов и доски заборов, длившиеся до горизонта. Гостевой дом я выбрала наугад, и он оказался роскошен: трехэтажный, намытый до лоска, он содержал бильярдный стол, приветливые натюрморты в богатых рамах и парадное кресло, огромное, как морское чудовище, низко стоявшее на гнутых ногах. Улица, что вела к нему, была бесконечной и жаркой, но здесь всегда стояла прохлада, и собачка размером с масленку кричала на чужаков пронзительно и непримиримо.
Завод прапрадеда стоял у самого вокзала, не изменившегося за век; желтое здание построили на краю степи в 1907-м, и явление железной дороги было большим торжеством. Играл оркестр, и отсюда до Николаева можно было теперь доехать за какие-нибудь два часа; билет третьего класса до Одессы стоил семь с чем-то рублей, первого — неподъемные восемнадцать пятьдесят. Странноватый источник, который никак не навести на резкость, показывает Исаака Зельмановича среди людей, собравшихся на площади: это «господин в черном фраке у стоящего рядом единственного на всю Херсонскую губернию