мёртвого города картины и книги, и взрыв, потрясший усталое старое небо, потому что за врага держали друга, потому что ошибались, бедные, потерянные, забрёдшие в тупик, ломаные цветные осколки, выпавшие из калейдоскопа реальности… брошенные к чужим ногам, будто они — перчатка.

Шварк. Красная лужа, белый атлас. Был бы даже элегантен он, этот жест двухвековой давности земного задверья, когда бы не был так жесток.

Их кровью, алой и живой, их судьбами, взращенными с расчётливой любовью лаборанта-научника, который пестует подопытных мышек, чтобы после вколоть им чумную бациллу, их смертью, словно вызовом, Идущих пригласили на дуэль, которая обязательно обернётся кровавой бойней хотя бы оттого, что новую Армаду ведёт месть. За своего двадцать лет как погибшего предводителя, за того, кого в среде Идущих клеймят как предателя и сепаратиста, чьё имя произносить — табу. Чьё имя Четвёртая всё равно произносит каждый раз перед сном, складывая руки в странной молитве не верящего в высшие силы и справедливость, но помнящего даже своей короткой и фрагментарной памятью пережившего извлечение, что сама никогда не видела от этого человека ничего дурного.

Ведь они были семьёй когда-то, многие годы назад, тёплым нерушимым единством ладоней и помыслов, в котором Четвёртая тоже была четвёртой, но не боялась зеркал, потому как не мертвецы в них отражались, а живые.

Она гасит окурок в горшке с щучьим хвостом, вкручивая его в суховатую землю. Давит то, что чувствует. А чувствует она — себя, маленькую девочку, себя, счастливого ребёнка, себя до того, как закатилось солнце, и это плохо.

Полосатый Вареник, Лучиков кот, крадется вдоль плинтуса, прячась в тенях. Его глаза, яркие, как перезрелые апельсины, следят за чем-то невидимым, но существующим. Опушённое рысиной кисточкой левое ухо чуть дёргается: нынче здесь много шумов, которые вернулись вместе с хозяевами, и не все они говорят о хорошем. На то, что возьмут на руки и погладят, сегодня можно не надеяться.

В мужском туалете семьдесят третьего этажа Курт, согнувшись над раковиной, опустошает желудок. Пока его рвёт, он думает о том, что вкус у прошлого — кислый, как у полупереваренной блевотины. Глаза жгут колючие слезы, плечи трясутся, хочется лечь на кафель и сдохнуть. В зеркале отражается что-то красное, взъерошенное, расплывчатое и очень несчастное.

Снаружи за дверью Лучик садится на пол, пачкая в пыли и без того грязные брюки, и ждет, терпеливо и понимающе. В руках у неё охапка бумажных полотенец, термос с кофе, пачка сигарет и пепельница.

В кабинете четыреста восемь среди разбросанных подушек спит Капитан, завернувшись в два пледа, как в кокон. Он снова совершил мальчишескую глупость, за которую позже ему, конечно же, будут обидно пенять, как какому-нибудь несмышленому неофиту: сбежал из лазарета, где его перевязали, накачали лекарствами и чуть ли не силой уложили в белую больничную койку. Но Капитан очень не любит больницы и лазареты, а ещё умеет ходить тихо, а ещё — посылать, когда надо, все правила к чёртовым дефектным дверям. Хандрить — так среди своих, потому что это очень паршиво и больно: постепенно восстанавливаться после того, как прорубил дверь. Не хочется, чтобы кто-то другой смотрел, как тело дёргают судороги. Нездоровая серость проступает на загорелом лице, ярко выделяя штрихи шрамов, отчего становится видно, какой Капитан усталый и истрёпанный. Четвёртая опускается рядом, пристраивая на капитанский лоб компресс из влажного полотенца, устраивается поудобнее и замирает. Она уже обнаружила пропажу своих сигарет, обычно лежащих на столике у окна, но, зная, кто их взял и для чего, ворчать не хочет.

Пока ждёт, разглядывает чужие шрамы, снова думая, что эти отметины — все, как один, от ножа. Будто кто-то когда-то с намеренной злобой кромсал по живому, а чего добивался — неясно. Потому что никакие рубцы и клейма такие правильные черты не испортят. И благослови, вселенная, все ворота и двери, закрытые и распахнутые, что сам Капитан этого не знает, в это не поверил бы и позволяет собой любоваться, полагая, должно быть, что пялятся на него по любой другой из сотни возможных причин, а не оттого, что красив он, такой изрезанный и суровый, до колик злобной и возмущенной зависти.

Все мужчины Идущих красивы, как грех — даже Прайм с лицом, жестоким и вечно нахмуренным, даже Ян со своей хромотой и сединами. И не знают об этом, хоть запри их в зеркальной комнате — счастливые, счастливые…

После совещания директорский кабинет воняет удушливым гербарием страхов. Поджав хвосты и притихнув, главы отделов и подотделов расползаются, оставляя Яна наедине со своим заместителем.

— Двадцать лет мира и спокойствия, — с вежливой издёвкой отмечает Прайм. — Превратили их всех в овощей. Поздравляю, господин садовник: наши с вами коллеги — аморфные безынициативные капустные кочаны. Разной толщины и… гм, пола.

— Не надо.

— Надо.

— Ричард…

— Нет. Заметил, как они прячут взгляд? А знаешь, о чем они думают? «Не я, не меня, пожалуйста». Это же очевидно!

Ян единственный, кто не успел испугаться сначала, услышав новости о воскресшем враге, а теперь уже опоздал. Прайм, как обычно, пугаться не захотел вообще.

— Всё начинается заново, Рик. Ты тогда не был с нами, ты не видел, ты пришёл после того, как мы отмыли кровь со стен и похоронили погибших. Поэтому не суди.

Вы читаете Идущие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату