виселице, в подвале или в Бабьем Яру.
Хитрожопость — вечная категория. Хитрожопые есть во всех слоях общества. Думают самодовольно: «А я вот уцелел — в огонь не бросался и даже рук не обжег». Омерзительный тип. Да еще думает, что никто не видит его фокусов втихомолку. Хитрожопый — вовсе не равнодушный. Уж как равнодушен Пастернак — хитрожопым он не был, не «ловчил».
Павел Петрович Миллер был сама хитрожопость. Профессиональный ловчило с угрызениями совести. Как уж его затолкали во вредители — уму непостижимо. Не рассчитал какого-то прыжка. Всё он понимал вокруг себя в своем окружении — всех людей объяснял для себя. Миллер был неплохой психолог, логик по преимуществу, вечно хитрил, что-то от кого-то скрывал, что-то кому-то шептал. Всех вокруг себя в меру своего ума объяснял. Всех — кроме меня. Я был загадкой для Миллера — он не хотел поверить, что я бросил университет для какой-то подпольной работы, для каких-то туманных идей.
Если власть нельзя подчинить, надо ей служить честно, ловчить лишь в бытовом, в мелком, в незначительном. Увы, масштабы диктовал не Миллер. Миллер получил десять лет за вредительство, работая в Самаре главным инженером военного строительства. В военном ведомстве и ставки были больше. Конечно, Миллер был грамотнее, образованнее других инженеров, что были в Березниках, — кроме Павла Павловича Кузнецова. «Капитаны» Гумилева, которых декламировал Миллер по вечерам, вспоминая неточно, неверно. Говорили, что со стихами в своей работе Миллеру не приходилось иметь дела до встречи со мной в Вишерском лагере.
На ежедневные Миллеровы чаепития я ходил без большой охоты. Развлекаться Миллер после его трудового дня не хотел. Но чай был хороший, миллеровский, горячий и крепкий. Подсыпал ли Миллер соду в свой чай для оживления краски, как делают рестораны, не знаю. Но этот крепкий чай был вовсе не чифирь — знаменитый колымский рецепт — по пачке на кружку, а обыкновенный крепкий, густой, горячий чай. Горячий. Миллер был сибиряк, любил горячий и чай, и суп. Любил определенность температур. Я тоже был родом с Севера.
Пил я этот красивый чаек и думал про себя, что, если что-нибудь со мной случится, Миллер, во всяком случае, не заступится. Отойдет в сторону и палец о палец не ударит для моего спасения.
Миллер почему-то считал личной своей обидой, если ближайшие его сотрудники попадались в каких-либо нарушениях лагерного режима. Так его ближайший помощник Иван Дмитриевич Иноземцев, состоявший в штатной должности нормировщика (58-7-10, 11, срок 10 лет), бывший главный инженер Мотовилихи, выполнявший деликатную функцию предварительных расчетов и проверок во взаимоотношениях с Березниковским химстроем, человек, которому Миллер верил не как себе, а немногим меньше, вдруг был вызван и подвергнут допросу. Стукач. Завербованный осведомитель.
Оказывается, Иноземцев, любивший поесть, выпить, закусить, поспать, был приглашен на ужин в какой-то барак к какому-то старшему бригадиру в лагере. На этом вечере угощали телятиной, и, так как в лагере скрыть ничего нельзя, все участники ужина через неделю были приглашены в барак следственной части.
Вдобавок оказалось, что и телятина — не телятина, а собачатина — мясо какой-то овчарки.
Иноземцеву грозили общие работы, этап, он был незаменимый. Проступок по лагерным понятиям незначителен, но Миллер даже шага в защиту Иноземцева не сделал. Только когда начальник отделения Стуков сам спросил Миллера, что делать с Иноземцевым — оставить тебе или отправить, Миллер попросил оставить.
Выпивка, «бабы» — преступления в лагере простительные.
Техник Кузнецов был алкоголик запойный и после каждого запоя, попадая в изолятор, терял место работы — Миллер не заступался никогда.
Всем пострадавшим приходилось искать защиту самостоятельно, пользуясь «блатом» не миллеровским.
При Стукове Миллер был ученым, облекающим в технические формы обширные замыслы начальника-дилетанта. Стуков был любителем разговоров о технике, о механике. Но такая тонкая механика, как стихи, была ему абсолютно чужда. Как, впрочем, и Миллеру.
Но если Стуков просто был чужд этому миру, никогда с ним не соприкасался и даже о существовании Аполлона на свете не подозревал, то Миллер, цитировавший на память гумилевских «Капитанов», старался воскресить в мозгу увлечения и открытия юности. Впрочем, и в юности Миллеру поэзия ничего не открыла.
Я ездил со Стуковым в командировки, но он предпочитал спутников повеселее.
— Вот Миллер — у него всегда есть что рассказать, скоротать дорогу. Бруклинский мост, сколько верст до луны — а ты молчишь и только отвечаешь на вопросы.
Всякую политику Миллер считал пустяком, недостойным занятием для человека. Образование признавал только техническое. Стремлений к науке у него было мало, зато большое желание практически попробовать свои знания в живой работе.
— Почему вы выбрали строительство?
— Знаете, мне лишь только специальность строителя доставляла удовлетворение. Не было ничего — и выстроен дом.
— Чисто поэтическое ощущение, — сказал я.
— Ну, как там с поэзией, я не знаю, а строить могу. Я не хотел жить в столице. В столице можно тратить щедро, мотать заработанные деньги, а работать лучше в глуши. Поэтому я и (был) в Самаре.
Рассказывал Миллер и о первых своих инженерских шагах: как ему предлагали взятку и он ее не взял.
— Десять тысяч. Я выгнал его.
Я слушал эти звонкие речи, как давно забытое пение соловья.
Именно Миллер возглавлял весь обман по Березникам, дал техническое оформление идее начальника лагеря Стукова. Так что совесть давно успокоилась.
Отметным обстоятельством было то, что Миллер с первых дней решил спасаться сам, думая только о себе. Всем остальным была дана та же возможность личного спасения. Никакой помощи Миллер не оказывал, и не в его натуре было оказывать кому-то значительную помощь. Например, решением подавать на освобождение. Здесь страдали именно близкие сотрудники, ибо Миллер боялся, что его обвинят в протежировании, в блате. Хотя никто бы его не обвинял. Вся лагерная жизнь держалась на этих знакомствах. Но Миллер использовал такой путь только для себя. Использовал неудачно, плохо зная лагерь, плохо понимая высшее начальство.
Это не равнодушие, а еще не описанное человеческое качество хитрожопости.
Равнодушных осуждают, осуждают трусов, но кто осудил хитрецов и ловчил?
В лагерных условиях хитрожопость может быть и смертельной, ибо собственная хитрость приводит к пренебрежению человеческой жизнью других.
Для того чтобы заткнуть дыру в перерасходах комбината, немало пролито и арестантской крови, и арестантского пота по инициативе Павла Петровича Миллера и при техническом оформлении карьеристских идей начальника Березниковского лагеря Стукова.
И еще одно, очень сильное обстоятельство, характерное для лагерей.
Я не был на войне, не знаю, как там решается подобная ситуация. Возможно, что на войне иные психологические связи. Во всяком случае, подобные ситуации возникают, и побывавший на войне командир, превращаясь в лагерного начальника, не замечает или не хочет заметить, что обстановка-то в лагере другая, абсолютно не похожая на фронтовую, даже противоречащая в самой своей сути фронтовой.
Всё это я заметил еще до войны и вне всякой зависимости от военных проблем.
В лагере вольнонаемный начальник — большой или малый — всегда считает, что подчиненный, которому отдано распоряжение, готов и обязан выполнить это распоряжение срочно и со всей душой. На самом деле рабы не все. Целый ряд работяг из зэка любое распоряжение начальника встречает с тем, чтобы напрячь все духовные силы и его не исполнять. Равнодействующая проходит по линии борьбы двух воль — надо согласиться, но не сделать или сделать не так. Или совсем не согласиться, что глупо и приведет к смерти так же, как отказ от работы. Плохое же выполнение приказа влечет неудовольствие, отстранение от работы, но не больше.
Вот почему во время острых, «стрессовых», выражаясь модным языком, ситуаций лагерный начальник должен ждать не выполнения, а, наоборот, уклонения от выполнения приказа. Это естественное действие раба. Но лагерное начальство, московское и ниже, почему-то думает, что каждый их приказ будет выполняться. Психологически правильнее предполагать, что приказ не будет выполняться, и готовить резервные ходы.
Каждое распоряжение высшего начальства — это оскорбление достоинства заключенного вне зависимости, полезно или вредно само распоряжение. Мозг заключенного притуплен всевозможными приказами, а воля оскорблена. Меня всегда смешило, почему я должен рассказывать всё, что я знаю, любому заезжему следователю только потому, что этот следователь одет в военную форму. Почему я не должен на все его угрозы отвечать не только отрицанием, но активной борьбой. Меня допрашивали четыре месяца по делу Стукова и Миллера, которым клеили вредительство. Но именно потому, что обвинение исходило из таких авторитетных кругов, я ему не поверил, не поддержал, и дело кончилось ничем.
Миллер был не то что перепуган арестом восьми человек своих помощников летом 1930 года, а просто верил своей карьере, решил переждать бурю — может быть, и не затронет.
Расчет оказался верным. Буря пронеслась, унеся только надежды Миллера на досрочное освобождение, а Стукова — на орден.
Семь из восьми его подчиненных показали на Миллера и Стукова по всей вредительской форме. Но восьмой — я — дал полный бой следствию. Дело было прекращено в отношении Миллера и Стукова, а нас всех приговорили к четырем месяцам изолятора, чтобы покрыть срок, который мы просидели под следствием. Подробнее об этом я пишу в очерке «Дело Стукова».
И в январе 1932 года, уезжая в Москву совсем, я простился с Павлом Петровичем и выслушал от него горестный лагерный афоризм:
— Пожили на маленькой командировке — поживите на большой.
Но большая командировка меня не пугала.
Еще один штрих в портрет Павла Петровича внесла моя поездка в Москву в декабре 1931 года.
Случилось так, что я, вольный уже, имеющий на руках справку горсовета: «Дана Шаламову в том, что он есть действительно то самое лицо», вызвавшую хохот Павлика Кузнецова, не пропускавшего ничего смешного или юмористического из того потока жизни, который бурлит вокруг, уезжал в отпуск двухнедельный; по колдоговору после пяти с половиной месяцев работы мне был положен отпуск.
Тогда была борьба с текучестью, и касса на железной дороге продавала билеты только после визы управделами комбината, а текучесть была большая: за месяц увольнялось три тысячи и нанималось две с половиной тысячи человек. Постоянными были только лагерные кадры — они-то и выстроили комбинат.
У меня была виза управделами, и я легко купил билет и ехал в ежедневном почтовом Соликамск — Москва без затруднений.
Я ехал, никого не предупреждая, никого не извещая, ехал просто в свой город без всякой боязни и тревоги. Поезд пришел поздно вечером на