Вскоре было прочитано новое московское разъяснение: дни, которые беглец находился в побеге, и тот срок, который он отбывал в изоляторе за побег, — не входят в исчисление основного его срока.
Приказ этот создал значительное недовольство в учетных учреждениях лагеря — потребовалось и увеличить штат, да и столь сложные арифметические вычисления были не всегда под силу работникам лагерного учета.
Приказ был внедрен, прочитан на поверках всему лагерному составу.
Увы, он не напугал будущих беглецов.
Каждый день в рапортичках командиров рот росла графа «в бегах», и начальник лагеря, читавший ежедневные сводки, хмурился день ото дня все больше.
Когда бежал любимец начальника, музыкант лагерного духового оркестра Капитонов, повесив свой корнет-а-пистон на сук ближайшей сосны — Капитонов вышел из лагеря с блестящим инструментом, как с пропуском, — начальник потерял душевное равновесие.
Поздней осенью были убиты во время побега трое заключенных. После опознания начальник распорядился их трупы выставить на трое суток у лагерных ворот, откуда выходили все на работу. Но и такая неофициальная острая мера не остановила, не уменьшила побегов.
Все это было в конце двадцатых годов. Потом последовала «перековка», Беломорканал — концлагеря были переименованы в «исправительно- трудовые», количество заключенных выросло в сотни тысяч раз, побег уже трактовался как самостоятельное преступление — в кодексе 1926 года была 82-я статья, и наказание по ней определялось в год дополнительного к основному сроку.
Все это было на материке, а не на Колыме — лагере, который существовал с 1932 года, — вопрос о беглецах был поставлен лишь в 1938 году. С этого года наказание за побег было увеличено, «термин» вырос до целых трех лет.
Почему колымские годы, с 1932 по 1937 год включительно, выпадают из летописи побегов? Это — время, когда там работал Эдуард Петрович Берзин. Первый колымский начальник с правами высшей партийной, советской и профсоюзной власти в крае, зачинатель Колымы, расстрелянный в 1938 году и в 1965 году реабилитированный, бывший секретарь Дзержинского, бывший командир дивизии латышских стрелков, разоблачивший знаменитый заговор Локкарта, — Эдуард Петрович Берзин пытался, и весьма успешно, разрешить проблему колонизации сурового края и одновременно проблемы «перековки» и изоляции. Зачеты, позволявшие вернуться через два-три года десятилетникам. Отличное питание, одежда, рабочий день зимой 4–6 часов, летом — 10 часов, колоссальные заработки для заключенных, позволяющие им помогать семьям и возвращаться после срока на материк обеспеченными людьми. В перековку блатарей Эдуард Петрович не верил, он слишком хорошо знал этот зыбкий и подлый человеческий материал. На Колыму первых лет ворам было попасть трудно — те, которым удалось туда попасть, — не жалели впоследствии.
Тогдашние кладбища заключенных настолько малочисленны, что можно было подумать, что колымчане — бессмертны.
Бежать никто с Колымы и не бежал — это было бы бредом, чепухой…
Эти немногие годы — то золотое время Колымы, о котором с таким возмущением говорил разоблаченный шпион и подлинный враг народа Николай Иванович Ежов на одной из сессий ЦИКа СССР — незадолго до «ежовщины».
В 1938 году Колыма была превращена в спецлагерь для рецидива и «троцкистов». Побег стал караться тремя годами.
— Как же вы бежали? Ведь у вас не было ни карты, ни компаса.
— Так и бежали. Вот Александр обещал вывести…
Мы вместе ждали отправки на «транзитке». Неудачных беглецов было трое: Николай Карев, малый лет двадцати пяти, бывший ленинградский журналист, ровесник его Федор Васильев — ростовский бухгалтер, и камчадал Александр Котельников. Александр Котельников — колымский абориген, камчадал по народности, а по профессии каюр, погонщик оленей, осужденный здесь же за кражу казенного груза. Котельникову было лет пятьдесят, а то и много больше — возраст якута, чукчи, камчадала, эвенка определить на взгляд трудно. Котельников хорошо говорил по-русски, только звук «ш» никак не мог выговорить и заменял его звуком «с», равно как и на всех диалектах Чукотского полуострова. Он имел представление и о Пушкине, о Некрасове, бывал в Хабаровске, словом, был путешественник опытный, но романтик в душе — слишком уж детски молодо сверкали его глаза.
Он-то и взялся вывести молодых своих новых друзей из заключения.
— Я им говорил — ближе в Америку, пойдемте в Америку, но они хотели материк, я вел материк. Чукчей дойти надо, кочевых чукчей. Чукчи были здесь, ушли, как русский человек пришел вот к ним… Не успел.
Беглецы шли всего четыре дня. Они бежали в начале сентября, в ботинках, в летней одежде, в уверенности дойти до чукотских кочевий, где их, по уверениям Котельникова, ждет помощь и дружба.
Но выпал снег, густой снег, ранний снег. Котельников пошел в эвенкский поселок, затем, чтоб купить торбаза. Он купил торбаза, а к вечеру отряд оперативников настиг беглецов.
— Тунгус — враг, предатель, — плевался Котельников.
Вывести Карева и Васильева из тайги старый каюр брался совершенно бесплатно. О новом своем трехлетнем «довеске» Котельников не грустил.
— Вот придет весна — выпустят на прииск, на работу — и я опять уйду.
Чтобы скоротать время, он учил Карева и Васильева чукотской, камчадальской речи. Заводилой этого обреченного на неудачу побега был, конечно, Карев. От всей его фигуры, театральной даже в этой тюремно-лагерной обстановке, от модуляций его бархатного голоса веял ветер легкомысленности — даже не авантюризма. С каждым днем он понимал все лучше безвыходность таких попыток, все чаще задумывался и слабел.
Васильев был просто добрым товарищем, готовым разделить любую участь друга. Все они бежали, конечно, на первом году своего заключения, пока еще были иллюзии… и физическая сила.
Из палатки-кухни кочевого поселка геологов летней белой ночью исчезло двенадцать банок мясных консервов. Пропажа была в высшей степени загадочной — все сорок рабочих и техников были людьми вольными, с порядочными заработками, и вряд ли нуждающимися в такой вещи, как мясные консервы. Даже если бы это были консервы сказочной цены — сбыть их было некуда в глухом, бесконечном лесу. «Медвежий» вариант также был сразу отвергнут, ибо ничто на кухне не было сдвинуто с места. Можно было думать, что это сделал кто-то нарочно, «по злобе» на повара, в чьем ведении находились продукты кухни; правда, повар, человек добродушнейший, отрицал, что среди сорока его товарищей скрывается и пакостит его, повара, враг. Если же и это предположение было неверным, то оставалось еще одно. И вот для проверки этого последнего предположения прораб разведки Касаев, взяв с собой двух рабочих порасторопней, вооружив их ножами, а сам захватив единственное огнестрельное оружие, которое было на командировке, — мелкокалиберную винтовку, — отправился осматривать окрестности. Окрестностями были серо-коричневые ущелья, без всякого следа зелени, ведущие на большое известняковое плато. Поселок геологов расположен был как бы в яме, на зеленом берегу речки.
Разгадывать тайну пришлось недолго. Часа через два, когда они не спеша поднялись на плато, — один из рабочих поглазастей протянул руку — на горизонте была движущаяся точка. Они пошли по краю зыбких молодых туфов, молодого камня, еще не успевшего окаменеть и похожего на белое масло, противно соленое на вкус. Нога в нем вязла, как в болоте, и сапоги, окунутые в этот полужидкий, маслообразный камень, покрывались как бы белой краской. По краю было идти легко, и часа через полтора они нагнали человека. Человек был одет в обрывки бушлата и в рваные ватные брюки с голыми коленями. Обе штанины были обрезаны — из них была сделана обувь, уже прорванная, истертая вконец. Для той же цели еще ранее были отрезаны и изношены рукава от бушлата. Его кожаные ботинки или резиновые чуни давно были сношены о камни и сучья и, очевидно, брошены.
Человек был бородат, волосат, бледен от невыносимого страдания. У него был понос, отчаянный понос. Одиннадцать целехоньких консервных банок лежали тут же на камнях. Одна банка была разбита о камни и дочиста съедена еще вчера.
Он шел уже месяц к Магадану, кружась в лесу, как гребец в густом тумане на озере, и плутая, потеряв всякое направление, шел наудачу, пока не наткнулся на командировку — только тогда, когда совсем ослабел. Он ловил полевых мышей, ел траву. Он держался до вчерашнего дня. Он заметил дымок еще вчера, дождался ночи, взял консервы, выполз на плато к утру. В кухне он взял спички, но пользоваться спичками ему не было необходимости. Он съел консервы, и страшная жажда, пересохший рот вынудили его опуститься по другому распадку до ручья. И там он пил, пил холодную вкусную воду. Через сутки лицо его отекло, начавшееся расстройство кишечника уносило последние силы.
Он был рад любому концу своего путешествия.
Другой беглец, которого выволокли на ту же командировку из тайги оперативники, был какой-то важной персоной. Участник группового побега с соседнего прииска, побега с грабежом и убийством самого начальника прииска — он был последний из всех десяти бежавших. Двое было убито, семеро поймано, и вот последний был изловлен на двадцать первый день. Обуви у него не было, потрескавшиеся подошвы ног кровоточили. За неделю, по его словам, он съел только крошечную рыбку из пересохшего ручья, рыбку, которую он ловил несколько часов, обессилев от голода. Лицо его было опухшим, бескровным. Конвоиры очень заботились о нем, о его диете, о выздоровлении — мобилизовали фельдшера командировки, строго-настрого приказав ему заботиться о беглеце. Беглец прожил в бане поселка целых три дня, и наконец, постриженный, побритый, вымытый, сытый, он был уведен оперативкой на следствие, исходом которого мог быть только расстрел. Сам беглец об этом, конечно, знал, но это был арестант бывалый, равнодушный, уже давно перешагнувший ту грань жизни в заключении, когда каждый человек становится фаталистом и живет «по течению». Возле него все время были конвоиры, бойцы охраны, говорить ему ни с кем не давали. Каждый вечер он сидел на крыльце бани и разглядывал огромный вишневый закат. Огонь вечернего солнца перекатывался в его глазах, и глаза беглеца казались горящими — очень красивое зрелище.
В одном из колымских поселков, в Оротукане, стоит памятник Татьяне Маландиной, и оротуканский клуб носит ее имя. Татьяна Маландина была договорницей, комсомолкой, попавшей в лапы уголовников-беглецов. Они ее ограбили, изнасиловали, по гнусному блатарскому выражению, «хором», и убили в нескольких сотнях метров от поселка, в тайге. Было это в 1938 году, и начальство тщетно распространяло слухи, что ее убили «троцкисты». Однако клевета подобного рода была чересчур нелепой и возмутила даже родного дядю убитой комсомолки — лейтенанта Маландина, лагерного работника, который именно после смерти племянницы резко изменил свое отношение к ворам и к другим заключенным, ненавидя первых и оказывая льготы вторым.
Оба этих беглеца были пойманы тогда, когда силы их были на исходе. По-другому себя вел беглец, задержанный группой рабочих на тропе близ разведочных шурфов. Третий день шел обложной дождь беспрерывно, и несколько рабочих, напялив на себя брезентовую спецовку — куртки и брюки, отправились посмотреть, не пострадала ли от дождя маленькая палаточка — кухня с посудой и продуктами, полевая кузница с наковальней, походным горном и запасом бурового инструмента. Кузница и кухня стояли в русле горного ручья, в ущелье — километрах в трех от места жилья.
Горные реки разливаются в дожди очень сильно, и можно было ждать каких-нибудь каверз погоды. Однако то, что люди увидели, привело их в крайнее смущение. Ничего не существовало. Не было кузницы, где хранился инструмент для работ целого участка — буры, подбурники, кайла, лопаты, кузнечный инструмент; не было кухни с запасом продуктов на все лето; не было котлов, посуды — ничего не было. Ущелье было новым — все камни в нем были заново поставлены, принесены откуда-то обезумевшей водой. Все старое было сметено вниз по ручью, и рабочие прошли по берегам ручья до самой речки, куда