Он не один. Юноша лет семнадцати-восемнадцати с угрюмым лицом и смуглая, черноглазая, девушка стоят по обе стороны его.
— Вот, друзья мои, рекомендую, — обращается к нам «маэстро», — двух новых коллег: Султана Алыдашева, присланная от правительства Болгарии для изучения драматического искусства, будущая вольнослушательница, и Владимир Кареев, бывший ученик певческой капеллы, ваш новый товарищ. Они будут экзаменоваться вместе с вами.
— Здравствуйте! — сказала болгарка и стала поочередно протягивать нам свою смуглую узенькую руку.
Юноша с достоинством наклонил курчавую голову.
— Ну, брат Боря, теперь тебе крышка. Этот Владимир Кареев — будущий гений, уверяю тебя, — успел шепнуть неугомонный Боб Коршунову, которого все мы до сих пор считали из ряда вон выходящим талантом. — У него в лице что-то такое, знаешь, сократовское… Одним словом, гений, да и только, уверяю тебя.
— Я буду читать из Шиллера, — неожиданно низким голосом заявляет болгарка.
— Совсем азиатка! — шепчет Костя Береговой и, отвернувшись, хихикает в кулак.
Болгарка имеет вид дикого, прелестного, но совсем некультурного существа. Она разглядывает нас бесцеремонно, ощупывает наши костюмы, осведомляется о цене их, интересуется жизнью в Петербурге, дороговизной помещения, извозчиками и всякими мелочами. И все это на тарабарском наречии и низким, как труба, голосом, причем то и дело ударяет себя рукою в грудь.
Я смотрю на «маэстро». Его глаза смеются. Он чутьем опытного ценителя чувствует уже в этом диком создании непосредственный темперамент и талант.
Вбегает инспектор с экзаменационными листками в руках и почтительно приглашает «маэстро» занять место в партере, а нас торопит идти на сцену.
Вот она снова, эта сцена, куда робкими дебютантами мы входили четыре месяца тому назад! За это время мы уже приобрели некоторые знания, выдержку, прошли азбуку сценического искусства. Но тем хуже для нас: строже будут требования со стороны начальства.
С отведенного мне места у правой кулисы я вижу и наших экзаменаторов, и старших курсовых, и публику. Впереди начальство: директор образцовых театров, управляющий, их помощники. Дальше милое лицо «маэстро». А там инспектор, его помощник, симпатичный, молчаливый и добрый человек, Виктория Владимировна и учителя. Вот сидят 'Бытовая история', «Словесность», 'История драмы', француз, рыжий и веселый, как и подобает быть французу, батюшка, «Мимика», «Рисование» и «Пение» — словом, весь синедрион, до двух фехтовальщиков включительно.
А в «рае», как и на пробном испытании, старшекурсники, насмешливые и требовательные, как всегда. Впрочем, среди них есть и дружеский элемент: Наташа Перевозова, Комарова, Наровский, Плавский, общий здешний любимец, Наташа Бахметьева, изящная, хрупкая, как японочка, узкоглазая брюнетка, и другие.
Провалиться на виду у такой блестящей аудитории — позор.
Каждый из нас должен прочесть кусок прозы и стихи, как нас учил эти четыре месяца «маэстро». Мы волнуемся, каждый по-своему. Я вся дрожу мелкой дрожью. Маруся Алсуфьева шепчет все молитвы, какие только знает наизусть. Ксения Шепталова пьет из китайского флакончика валерьяновые капли, разведенные в воде. Лили Тоберг плачет. Ольга то крестит себе «подложечку», то хватает и жмет мои пальцы холодною как лед рукою. Саня Орлова верна себе: стиснула побелевшие губы, нахмурила брови, насупилась и молчит.
— Совсем Антигона, классическая героиня! Не тронь меня, а то укушу за нос! — пробует острить на ее счет Боб, но никто из нас не смеется. Всех захватила торжественность минуты.
И опять, как и четыре месяца тому назад, звучит голос инспектора на весь театр:
— Госпожа Алсуфьева!
— Начинается! Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его — шепчут омертвевшие губы.
Ни слушать, ни сидеть я не в силах. Вскакиваю со своего места и несусь в боковую комнату. Там мечется с папиросой в зубах Боря Коршунов.
— Страшно? — спрашиваю не я, а кто-то внутри меня.
— С чего вы взяли? — пожимает он плечами. Но я чувствую, как фальшиво звучат его слова, хотя ему, в сущности, нечего бояться: он не может «провалиться», он — несомненный талант, немного истеричный, но, тем не менее, крупный, если судить по его читке стихов.
Как два раненые зверя в клетке, мечемся мы из одного конца комнаты в другой, смотрим друг на друга разбегающимися глазами и снова бегаем взад и вперед. Не помню, сколько времени проходит, но меня неожиданно огорошивает собственное мое имя, произнесенное где-то за глухой стеной. Едва не сбив с ног моего коллегу, несусь на сцену с оторопелым видом и нелепыми движениями.
Вот оно — жуткое мгновение!
'Как хороши, как свежи были розы', — звенит мой и не мой как будто, а чей-то чужой голос. Говорю прекрасные слова тургеневского стихотворения в прозе, а сердце так и пляшет, так и скачет в груди.
Кончено. Начинаю стихи. Окреп, слава Богу, голос. Прояснел рассудок.
Точка. Стоп. Иду на место, а в сердце тревога.
'Провалилась! Позор! Завтра пришлют бумагу: пожалуйте вон из школы…'
Экзамен окончился к четырем часам. Опять как и тогда, длинное совещание конференции и появление 'маэстро'.
— Ну, спасибо, братики, разодолжили. Поддержали старика. Молодцы, ребята. Успех несомненный.
Глаза его сияют. Шутит он или нет?
— А… выключили кого? — нахожу я, наконец, в себе силы произнести.
— Тебя за то, что чушь порешь, — самым серьезным тоном говорит наш дорогой учитель, в то время как глаза его продолжают сиять.
О, это драгоценное «ты», которое срывается с его уст только в редкие минуты, когда он бывает особенно доволен нами! Как приятно было его услышать теперь!
Лили Тоберг и Ксения Шепталова плачут, обнявшись. За эти слезы счастья и волнения мы прощаем им сразу и их «аристократизм», и их нарядные платья, и собственную лошадь, которая ежедневно около четырех ждет Ксению у школьного подъезда.
— Ну, не ревите же, милые, — умоляет их Боб, просовывая между ними свою черную голову. — Не ревите, а то я сам зареву. Вы славные ребята и всячески заслуживаете моего сочувствия, — неожиданно добавляет он и так крепко жмет руки обеим барышням, что те вскрикивают от боли.
А Федя Крымов шепчет в это время Орловой:
— Спасибо вам, Санечка. Если бы не вы, провалиться мне с позором.
Он прав, говоря это: если бы не Саня, ежедневно занимавшаяся с ним последние месяцы, неизвестно, как прошли бы экзамены.
Опять спокойствие и тишина воцаряются в школьном театре. Теперь мы уже представляем собою зрителей — публику, а не несчастных испытуемых созданий.
Теперь экзаменуются двое новеньких — Султана Алыдашева и Владимир Кареев.
Султана выбрала монолог Жанны д' Арк из 'Орлеанской Девы' и читает его так, что мы не можем ничего разобрать: по-русски это или по-болгарски, не понять ни за какие блага мира.
Но это не смешно нисколько, несмотря на исковерканные до неузнаваемости слова, несмотря на дикие жесты чтицы. Лицо болгарки с первого же мгновения преобразилось. Глаза засверкали, брови сдвинулись, и могучий голос, голос, каким, вероятно, обладали древние воительницы-амазонки, загудел под сводами театра.
— Ну и глоточка! Позавидовать можно! — удивился Береговой.
— Но ведь это прекрасно, хотя и не совсем понятно, — перешептывались первокурсницы.
В конце своего монолога Султана разошлась до того, что топнула ногой.
Но и это охотно простилось ей.
И когда она крикнула через рампу: 'Гдэ тух сходыт вныз, двэр есты?' — никто не засмеялся, а Виктория Владимировна поспешила показать ей выход в зрительный зал.
Читка Кареева после нее показалась несколько вялой, хотя у этого юноши было бесспорное дарование.
— Коршунов, успокойся и почивай на лаврах, — зашипел наподобие змеи длинный Боб, наклоняясь к Боре. — Это, во всяком случае, не гений и твоей славы не затмит.
— Прошу без неуместных шуток, — огрызнулся тот, густо краснея.
Он вспыльчив, обидчив, этот Боря. Но ему многое прощается за его талант. Это любимец «маэстро», и в будущем его ждет, несомненно, блестящая карьера.
Давно уже мы не расходились из школы с таким радостным подъемом, как в этот день. Ах, как хорошо! Хорошо, что выдержали экзамен, хорошо, что никого не изъяли из нашей, успевшей уже тесно сплотиться, курсовой семьи, хорошо, что скоро Рождество и с ним двухнедельный отпуск, что елками уже пахнет на улице и что крепок и душист рождественский мороз.
Идем по обыкновению гурьбою. На углу ждут щегольские сани под медвежьей полостью.
— Мадемуазель, ваш Пегас подан. Благоволите садиться, — комически расшаркивается перед Ксенией Береговой и насмешливо-задорно улыбается, предупредительно отстегивая полость.