— Верно. И жить будем по закону, но и расстреливать — по закону — тоже будем.
Он снова закурил, сказал сыщикам, сидевшим рядом с Вареновым, чтобы везли его
— Думай о том, Варево… какое алиби выставишь на ту ночь, когда Людку убивали… Видишь, я поступаю по закону, силков не ставлю, даю шанс…
… Сорокинские боевики молчали, отрицали все вчистую: и финки им не принадлежат, впервые видят, и Варенова никакого не знают, точка! Ни на один вопрос не отвечали. Крутые парни, ничего не скажешь, школа…
Костенко заехал домой, взял из своего НЗ две бутылки «Посольской», написал Маше записку, чтоб не ждала, останется спать у Строилова, выгреб в кулек из холодильника все, что было, и отправился на Кутузовский проспект — буду стучать, закричу, откроет, не может не открыть…
… Он поднялся на четвертый этаж строиловского дома, остановился возле квартиры генерала, положил кулек на пол и прижался ухом к двери. В соседней квартире кто-то бездарно-деревянно разучивал гаммы, в другой визжали дети; в угловой, у телефона, надрывалась глухая бабка, повторяя крикливо-равнодушное: «Громче, Лид, не слышно! Гутарь громче, в трубке трещит, теперя, говорят, всех подслушивают!»
Положив ладонь на дверь, Костенко пошлепал несколько раз. Стучать костяшками казалось ему невозможным сейчас, любой резкий звук для Строилова ножом по стеклу…
Никто не отвечал.
Костенко склонился к замочной скважине, прижался губами, ощутив тошнотворный привкус меди:
— Андрей, открой, у меня дело…
В квартире по-прежнему царила тишина.
— Андрей, не заставляй меня карабкаться по лестнице… Все равно войду, окно ж на кухне открыто…
Он не слышал шагов; дверь отворилась внезапно. В проеме стоял обросший, еще более осунувшийся Строилов. На нем были толстые шерстяные носки, поверх джемпера натянут старенький армейский ватник. Выутюженные в стрелочку переливные брюки казались чужеродными, словно с другого человека.
— Очень срочно? — спросил он потухшим, заметно севшим голосом.
Костенко поднял кулек с гостинцами, вошел в квартиру, включил свет и только тогда ответил:
— Да.
Строилов по-прежнему стоял не двигаясь, в комнату не приглашал:
— Докладывайте здесь.
— Я принес водку… Вам надо расслабиться.
— Я не пью.
— Да и я не алкаш… Полагается… По-христиански…
— По-христиански полагалось бы предупредить меня, что за папой началась охота… А не играть в самодеятельность…
— Можно пройти на кухню?
— Нет… Мне надо побыть одному…
Костенко положил наконец злополучный кулек на подзеркальный столик, полез за сигаретами, одернул себя: старик просил здесь не курить — надо перетерпеть, оперся о дверь и отчеканил:
— Мне горько напоминать, что именно я просил вас найти человека, который бы эти дни побыл с Владимиром Ивановичем. И мне будет еще горше, если вы скажете, что не помните этих моих слов.
— Я приучил себя не верить словам. Я ненавижу слова. Ненавижу, понимаете?! Каждое слово — перевертыш! В устах одного это правда, у другого — ложь, у третьего — лесть, у четвертого — предательство… Вы что, не могли сказать: «У меня есть данные, что за стариком охотятся»?!
— У меня не было данных, капитан… Я чувствовал это…
— Вы не в театре работаете, а в уголовном розыске.
— Я, между прочим, нигде не работаю… Так что позвольте мне жить так, как я хочу… И если бы, следуя моим чувствам, я не обратился к Николаше Ступакову и не получил у него в помощь двух парней, Владимир Иванович не умер бы у вас на руках, а лежал на полу, исколотый шилом!
— Уходите отсюда…
— Никуда я не уйду… Простите, что брякнул… это жестоко… Пожалуйста, простите… Просто я очень не люблю просить, понимаете? И повторять не умею дважды… Наверное, это плохо…
— Можете дать слово, что у вас не было фактов?
— Клянусь… Это очень страшно — жить чувствованиями, но без этого в нашей профессии нельзя… Думаете, мне легко носить это в себе? А еще я чувствую, что Сорокин может уйти…
— Дайте сигарету…
— Не дам.
— Я не курил только из-за па… Дайте, не надо быть классной дамой, дайте…
Костенко протянул ему пачку и, подхватив свой кулек, пошел на кухню.
Там было холодно, стекол, конечно, никто не вставил. Костенко нашел старое одеяло, заколотил створку, включил газ, нашел сковородку, пожарил вареную колбасу, сделал бутерброды с сыром и, заглянув в комнату (Строилов снова лежал под пледом), спросил:
— Сюда принести?
— Не хочу…
— Я ж старался…
— Ешьте… И пейте на здоровье… Я вам не мешаю.
— Андрей, я понимаю, как вам больно… Но зачем людей обижать? У вас было страшное детство… А у меня? Отец погиб, мать — медсестра… Я голодным был до того дня, пока не попал в университет… Получил стипендию — двадцать семь с полтиной, — впервые наелся от пуза… это очень унизительно — быть голодным, Андрей, и ходить в одних туфлях по три года… У меня с тех пор пальцы подвернуты, нога-то росла, а купить новые ботинки не могли… И комнатенка у нас была при кухне — восемь метров… Стенка фанерная, шепот слышен… А в университете надо было каждый день благодарить товарища Сталина за счастливую жизнь, какой не знает ни один человек на земле… Мы с порванными душами жили…
— Это как? Все понимать и молчать при этом?
— А вы-то сами когда заговорили?! И не путайте меня, оборванца, с собой! Вы после пятьдесят третьего стали
— Петя Якир тоже был неприкасаемый? Или Красин? Внук того, наркома?! Сажали обоих! Мучили, погубили!
— Вас тоже сажали?
— Хотите доказать, что и я тварь?! Сам знаю… Налейте стакан…
Строилов выпил, от закуски отказался, занюхал хлебом.
Костенко мягко улыбнулся:
— Не думал, что вы
— Невелика наука… знаете, как сердце рвет?
— Догадываюсь…
Строилов покачал головой:
— Нет… Не знаете… Когда отец вернулся… Налейте еще… Спасибо…
— Закусите…
— Я не пьянею… Так вот… Когда отец вернулся, он сразу за мной приехал… В детприемник… А я стал от него вырываться… Кричать стал: «Уйди, не хочу!» Извивался, когда на руки взял, по щекам… бил… Плевал ему… в глаза…
Костенко спрятал лицо в ладони, налил себе водки, тягуче выпил ее, закусывать тоже не стал, она сейчас была спасительно-необходимой:
— Воспитатели вдолбили, что враг?
— Нет… Я боялся людей в военной форме… Самое для меня ужасное были погоны… И чем больше была на них звезда, тем страшнее казался человек, олицетворение тюремной несвободы… Я впервые назвал старика «папой», когда мне исполнилось тринадцать… Семь лет, бедненький, жил не с сыном, а с волчонком… Понимаете? Я не верил, что он отец мне… Мне ж вдолбили, что отца нет… И никогда не будет… И объяснял мне про это младший лейтенант Жимерикин,
Костенко вздохнул, руки беспомощно упали вдоль тела:
— И те, кого мы взяли, молчат… Адвоката требуют…
— Правильно делают…
— Это как понять?!
— А так… Либо станем цивилизацией, либо снова скатимся в привычное для этой забубенной страны прошлое… В зверство скатимся, в фашизм, к новому Сталину… К тому, что дети будут в лица отцов плевать. Знаете, что я отцу говорил? «Из-за тебя мама погибла. Другие молчали и выжили, а тебе покрасоваться не терпелось, мол, умней других!» Это мне не воспитатели вдолбили… Это мне девочки из старшей группы объяснили… Будущие матери… Каких они детей воспитали, а?!
— Значит, согласны отпустить Сорокина?
— Я обязан выполнить свой долг… Изобличить и поймать… Пусть закон решает… Да, с адвокатом. Только так… Налейте…
— Подогреть колбаску?
Строилов досадливо махнул рукой, и Костенко увидел, как по его совершенно неподвижному лицу покатились слезы, крупные, как у ребенка…
Поднявшись, Костенко бросился к нему, обнял голову, прижал к себе и сам, не выдержав, затрясся, а Строилов сидел недвижно, только лились