на каяке пройтись.
К каякингу ее приучил Мерсер – прежде Мэй полагала это занятие неловким и скучным. Сидишь почти на ватерлинии, машешь нелепым веслом, похожим на ложечку для мороженого. Вертишься все время – на вид мучительно, движешься еле-еле. Но потом она попробовала вместе с Мерсером, не на профессиональном каяке, а на модели попроще, где сидишь сверху, а ноги наружу. Они прошлись по Заливу, гораздо быстрее, чем она ожидала, видели тюленей и пеликанов, и Мэй уверилась, что каякинг – преступно недооцененный спорт, а Залив – прискорбно недозагруженный водоем.
Они отчаливали с крошечного пляжа, где не требовалось ни снаряжения, ни сертификатов, ничего лишнего: платишь свои пятнадцать долларов в час – и спустя пару минут ты уже посреди холодного, чистого Залива.
Сегодня Мэй свернула с шоссе, доехала до пляжа, и ей предстал безмятежный водный глянец.
– Приветик, – раздался голос.
Мэй обернулась и увидела пожилую женщину – ноги колесом, волосы кудряшками; Мэрион, владелица «Дебютного выхода». Дебютанткой тут была Мэрион – вот уже пятнадцать лет, с тех пор как открыла бизнес, разбогатев на продаже канцелярских принадлежностей. Об этом она поведала Мэй при первой встрече, рассказывала эту историю всем, полагала, что это забавно – как она сделала деньги, торгуя скрепками, и открыла прокат каяков и падлбордов. Мэй так и не поняла, почему это смешно. Но Мэрион была душевная и всегда любезная, даже когда Мэй просила каяк за пару часов до закрытия, как сейчас.
– На воде сегодня бесподобно, – сказала Мэрион. – Только далеко на заходи.
Она помогла Мэй отволочь каяк по песку и камням на мелководье. Застегнула на ней спасжилет.
– И не нервируй этих, которые в плавучих домах. У тебя глаза как раз на уровне их гостиных, так что не подглядывай. Дать тебе тапочки? – спросила она. – А ветровку? Может покачать.
Мэй отказалась, забралась в каяк босиком, как была – в кардигане и джинсах. И погребла от берега, миновала рыбаков, прибой, падлборды – и очутилась посреди открытого Залива.
Вокруг никого. Она уже который месяц недоумевала, отчего этот водоем так малолюден. Ни одного водного мотоцикла. Редкие рыбаки, ни единого водного лыжника, изредка моторка. Яхты встречаются, но гораздо реже, чем могли бы. Вода, конечно, холодная, но дело не только в этом. Может, в Северной Калифорнии попросту слишком много других занятий? Загадочно, но Мэй не жаловалась. Больше воды достанется ей.
Она погребла в Залив. И вправду закачало, холодная вода окатила ноги. Это было приятно, до того приятно, что Мэй опустила руку, зачерпнула еще, плеснула на лицо и шею. Открыв глаза, впереди, футах в двадцати, увидела тюленя – он взирал на нее, точно невозмутимая собака во дворе, куда она невзначай забрела. Голова у тюленя была круглая, серая и блестела, как отполированный мрамор.
Мэй положила весло на колени, посмотрела, как тюлень смотрит на нее. Глазки – непроглядные черные пуговицы. Мэй не шевелилась, тюлень тоже. Они застыли во взаимном созерцании, и этот миг, растянутый, роскошный, требовал продолжения. Зачем шевелиться?
Налетел ветер, а с ним едкий запах тюленя. Мэй еще в прошлый раз заметила, как сильно пахнут эти звери – смесью тунца с немытой псиной. Лучше находиться с наветренной стороны. Тюлень нырнул, как будто внезапно сконфузился.
Мэй направилась дальше, прочь от берега. Решила добраться до бакена, что краснел у изгиба мыса, далеко в Заливе. В один конец – где-то полчаса, по пути ей встретятся десятки барж и яхт на якоре. Многие переоборудованы в какое-нибудь жилье, и Мэй понимала, что в иллюминаторы заглядывать не след, но не могла удержаться: на борту скрывались тайны. Почему на этой барже мотоцикл? Почему на той яхте конфедератский флаг? Вдалеке нарезал круги гидросамолет.
В спину подул ветер – он промчал Мэй мимо красного бакена, подтолкнул к дальнему берегу. Высаживаться она не собиралась, никогда не переплывала Залив, но берег вскоре показался, стремительно надвинулся, и под мельчающей водой уже различался взморник.
Она выпрыгнула из каяка – ступня нащупала камни, гладкие и округлые. Когда Мэй выволакивала каяк, на ноги накатил Залив. Не волна – просто разом поднялся уровень воды. Только что стояла на сухом берегу, а спустя миг вода плещется по голень, и Мэй вся мокрая.
Отступив, вода оставила по себе широкую полосу прихотливых, причудливых водорослей – синих, зеленых, а при некоем освещении радужных. Мэй сгребла их ладонями – гладкие, как будто резиновые, по кромке взлохмаченные. Ноги промокли, вода холодна, как снег, но Мэй это не смущало. Она села, подобрала палочку и принялась рисовать на каменистом пляже, щелкая галькой. Крошечные крабики, раскопанные и раздосадованные, кинулись искать новые укрытия. На выбеленное сухое дерево, что, лениво указуя в небо, диагонально торчало из стальной воды, опустился пеликан.
И тут Мэй разрыдалась. Отец разваливается. Нет, не разваливается. Он все это переносит с невероятным достоинством. Но утром была в нем невыносимая усталость, поражение, смирение, будто он понимал: он не сможет разом бороться с тем, что творится с его телом, и с конторами, которые его лечат. И Мэй ничем не может помочь. Нет, способов завались. Можно бросить работу. Бросить работу, сесть на телефон, бесконечно воевать за его здоровье. Так поступила бы хорошая дочь. Так поступил бы хороший ребенок, единственный ребенок. Хороший единственный ребенок следующие года три, а то и пять, последние годы отцовой подвижности, последние годы до его инвалидности, провел бы с отцом, помогал бы ему, помогал матери, встроился бы в семейную машину. Однако Мэй понимала, что родители ей не позволят. Ничего подобного не допустят. Она так и застрянет между работой, которая нужна и любима, и родителями, которым она не в силах помочь.