держала нечто вроде хлыстика для верховой езды, небрежно зажав его рукоять между указательным и средним пальцами.
– Это моя мама, – тихо произнес подошедший сзади Николка. – Это она в Афинах сфотографировалась – когда папа ее там встретил и взял в жены. Видишь, надписано по-гречески? Он тогда был мичманом на клипере «Крейсер»[73], на Балтике – они еще ходили в Мраморное море и в Афинах были с визитом. Это как раз перед турецкой войной было. А три года назад мама умерла. От чахотки.
Ваня почувствовал неловкость – видимо, от того, как просто, с едва уловимой горечью, звучал голос Николки. Ему сразу захотелось сказать про его маму что-нибудь хорошее.
– А она у тебя очень красивая… – Ваня вовремя подавился словом «была». – Наверное, верхом хорошо ездила?
– Да, она же в родстве с Обреновичами – это сербская королевская фамилия[74]. Правда, в очень далеком! – гордо сообщил Николка. Было видно, что это составляет предмет его гордости, – мальчик сразу оживился. – Мама не гречанка, она из Сербии. Только ее семья бежала оттуда, потому что турки убить их грозили – еще давно, лет двести назад. А с тех пор мамины предки жили в Италии. А потом, когда Греция освободилась, перебрались в Афины. Она хотела ехать в Сербию, но тут в Афины пришел русский клипер, и они познакомились с папой. Видишь как. Ему ведь жениться нельзя было: на флоте браки до двадцати трех лет не положены[75], но для папы сделали исключение. Сам государь повелел разрешить, когда ему доложили, вот как!
– Ух ты! Ну прямо Санта-Барбара! – восхитился Ваня. – Так ты у нас, выходит, потерянный принц?
– Это почему потерянный? – возмутился Николка. – Никуда меня не теряли, все время с родителями жил. И не принц никакой – мама говорила, что она с Обреновичами этими так, седьмая вода на киселе, золовка собаке вашего дворника. Так в Москве говорят…
– Ну все равно аристократия, – не согласился с другом Иван. – Сразу видно – вон как хлыстик держит…
Мальчики помолчали, разглядывая фотокарточку. Николке казалось, что мама улыбается ему – одними уголками губ, сквозь печально-надменную аристократическую вуаль. «Ничего, сынок, – говорила она, – вот и началась у тебя взрослая жизнь, смотри только не подведи меня, надеюсь, что смогу тобой гордиться».
Это ощущение было таким острым, что у Николки запершило в горле и предательски намокли глаза. Он украдкой (только бы Ваня не видел!) мазнул рукавом по лицу и поспешил сменить тему:
– А ты вот тоже о своей маме не рассказывал. Ни разу. Она что? Когда мы у вас были, ее дома не было, уехала куда-то? За покупками, наверное?
– Ага, – подтвердил Ваня. – Еще как уехала. В Америку.
– Как – в Америку? – поразился Николка. – Так вы с Олегом Иванычем и правда оттуда? А я-то решил, что вы это так, нарочно придумали…
– Да нет, мы-то москвичи, – снисходительно объяснил Иван. – Это она уехала в Америку, после развода с папой. Сейчас живет в Милуоки, у нее новый муж и две дочки – год и три. Я к ней езжу каждое лето.
– После развода? А как же… – продолжал недоумевать гимназист. Он, конечно, слыхал о разводах, но большая часть подданных Российской империи вступала в брак по православному обычаю; так что разрешение на развод давалось лишь в самых крайних случаях. Среди знакомых Николкиной семьи не было никого, кто состоял бы в разводе.
– А что? – удивился Николкиному недоумению Ваня. – Дело обычное, подумаешь – характерами не сошлись. Ты мне лучше вот что скажи…
– Паныч, Ольга Георгиевна обедать зовут! – раздался за дверью голос Марьяны. – Поскорей, щи стынут!
– Ладно, потом договорим, – махнул рукой Ваня, и мальчики отправились в столовую, где за большим овальным столом собиралось к трапезе все семейство Овчинниковых.
Обед, протекавший, как и положено, под непринужденную светскую беседу (Василий Петрович расспрашивал Ваню об отце и о том, как «гости из Америки» находят московскую жизнь), был прерван самым бесцеремонным образом. Не успела Марьяна подать горячее, как в дверь постучали – и в прихожую вторглись два незваных гостя: хорошо знакомый Овчинниковым квартальный надзиратель в белой летней форме и при сабле, а с ним – казенного облика господин, держащий под мышкой казенного же вида тощий портфель.
Николка отлично знал пришельца – это был надзиратель их гимназии Кондратий Елистратович Важин по прозвищу Пруссак. Внешность этого почтенного наставника юношества и правда наводила на мысль о чем-то сугубо германском – острые, закрученные вверх жестяные усы и непроницаемо-казенное, высокомерное выражение лица заставляли вспомнить о Бисмарке и прусском орднунге[76]. Но прозвище надзиратель получил не только за характерную внешность. Он обладал удивительной способностью появляться неизвестно откуда и в самые неподходящие с точки зрения его подопечных моменты – например, сразу после того как брошенный преступной рукой ранец со звоном высаживал стекло. Или же когда группа злоумышленников, озираясь по сторонам, кралась к выходу из гимназии, дабы неправедно прогулять очередной урок. Гимназисты младших классов до дрожи боялись Пруссака; старшие относились к нему со сдержанной ненавистью и неприязненным уважением – как к достойному и опасному противнику. История противостояния надзирателя и старшеклассников насчитывала уже много лет и составляла целый пласт легенд Пятой казенной московской классической гимназии.
И в этот раз Пруссак подтвердил свою зловещую репутацию, появившись тогда, когда его ждали меньше всего; при виде надзирателя уши Николки похолодели, а сердце стремительно провалилось куда-то в желудок. Ваня же, державшийся за спиной товарища, наоборот, был встревожен скорее