забрав осколок.
Сверток оказался неожиданно тяжелым, словно маленькое пушечное ядро. Джейкоб распустил бечевку, развернул ткань. Глазам предстал серый керамический сфероид в черно-зеленых крапинах. Прохладный, но в руках быстро согревался.
Голова; человеческая голова искусной лепки. Тонко проработаны иглистые пряди бороды, острые скулы, благородный высокий лоб, глубокие скобки морщин у рта и глаза, сощуренные от ослепительного света.
– Это Махараль, – сказал Петр.
– Правда? – Джейкоб старался совладать с голосом.
В голове билась истина – буйная, оглушительная.
Чердак
Под покровом ночи она обходит зловеще кривые улочки гетто.
Даже в столь поздний час тишине здесь никак не прижиться. В полуночное стенание вклиниваются обрывки песен. Хлопают ставни. Звенит разбитое стекло. Мокрые крыши через улицу тянутся друг к другу, точно пьяные целуются, роняя слюну с карнизов. Дождевые струи лупят вверх и вниз, вкривь и вкось, башмаки насквозь промокли. То глухо, то звонко капли барабанят по гниющему дереву и ржавеющей жести, извести и коже, навозу, перьям и прочей дряни.
Прага.
Ее дом.
Здесь нет секретов. Грязные кособокие жилища так скучились, что в одном доме отвечают на вопрос, заданный в другом. Уже на второй день, когда она маленько очухалась, все, от большого воротилы до скромной кухарки, знали о немом дурачке, найденном в лесу.
Поначалу ярлык недоумка ее оскорблял, но потом она поняла: это защита, приютившая ее в пантеоне убогих и чудиков, где уже числились Гиндель, сухорукая дочь старьевщика, и Сендер, за всеми всё повторявший как попугай, и подмастерье сапожника Аарон, наполовину рыжий, наполовину брюнет.
Нынче дурачка поминали, лишь превознося милосердие ребе и ребецин, в этаком возрасте усыновивших сироту.
Исполин Янкель с его застывшей миной и колченогой походкой стал местной достопримечательностью и был невероятно любим ребятней, обожавшей его дразнить.
Наигрывая неповоротливость, она замахивалась кулаком величиной с пень, и ребятишки, вереща и хохоча, бросались врассыпную. Изображая неуклюжесть, она плюхалась на задницу, а потом вдруг вскакивала, как черт из табакерки, и ловко, но очень, очень осторожно цапала баловников, и в ее лапищах горячие тельца трепетали от восторженного ужаса.
В такие минуты память, подстегнутая шаловливой мордашкой, детским голосом, праздной минутой, маняще сверкает ярким осколком. И тогда она понимает, что это не первый оборот колеса. Были другие времена, другие люди, другие места.
Всплывают имена, мучительные своей бессмысленностью.
Мужские имена под стать ее мужскому телу.
Красноречивее всякого воспоминания – его горький осадок. Она сознает, что безобразна, унижена и беспомощна. Значит, некогда была красива, горделива и свободна.
Нынешнее бытие ей претит, но она понимает, что все могло быть гораздо хуже, чем жизнь с ребе и Перел. Она прочно вошла в их быт, и порой кажется, что без нее всё в доме на Хелигассе остановится. Конечно, это не так. Супруги великолепно жили до нее и, если что, великолепно проживут без нее. Их зависимость от нее – простая любезность; всякому нужно чувствовать свою нужность.
Очень непохожие, супруги по-разному с ней общаются. Перел созидает: одежду, халы, что угодно. Забот у ребецин не счесть, и все ее поручения хозяйственного толка: отнести тяжелый узел с бельем, с высокой полки снять корзину. Набрать воды – одно ведро, не больше.
А вот ребе не умеет гвоздя забить. И, бывает, просит ее сходить в дом учения за книгой, которую уже держит на коленях.
Их единение возносит обоих к новым высотам, их супружество – воплощение любимой темы ребе: разрушение ложных преград между материальным и духовным миром.
Каждый день после обеда супруги уединяются в кабинете ребе, дабы поразмыслить над Талмудом. В эти священные полчаса Янкелю предписано охранять их покой. Она стоит под дверью, прислушиваясь к их божественной перепалке. Их любовь друг к другу перехлестывает через порог, плещется у ее затекших ног теплым озерцом.