— мне. Говорил — со святым Ильей сам черт не страшен. Спрячь образок в доме, пусть просто у тебя будет. Может, убережет, вразумит в трудную минуту.
На Любкином лице — все та же улыбка играет, пустая и бессмысленная, как лёт желтого листка поздней осенью, — куда б ни полетел он, везде ему гибель.
Но крохотную иконку святого Ильи Муромского, вложенную Татьяной прямо в руку ей, взяла Любка.
Ночью поднялся ветер. Окна дрожали в старых рамах, и тоскливо завывало в печной трубе. Любка лежала одна на холодной постели, не смыкала глаз, — ждала.
— Люба! Любаша! — послышалось из темноты. — Что ты сделала?
— Саша? — вскинулась Любка. — Где ты?
— Войти не могу, — отозвался раздраженный мужской голос. — Что ты сделала?
В стену избы что-то глухо стукнуло снаружи, стекла затряслись, зазвенели.
— Если ждешь меня по-прежнему — позови! — потребовал голос.
Любка послушно села на кровати, откинула одеяло. Спустив на пол босые ноги, почувствовала, как холодным сквозняком задувает между щелями в полу. Саша все мечтал старый пол новыми досками перестелить, но ведь то еще до войны было. А нынешнему Саше ничего не надо, кроме нее одной, — ни дома, ни детишек. Ничего.
Что-то вязко повернулось в глубине Любкиной души, словно рыба плеснула в омуте — и зыбь побежала, исказила зеркальную тихую гладь. Забеспокоилась Любка, засвербело что-то в ее сердце.
— Любаша, голубка! — взывал мужской голос.
Ежась от холода, Любка подошла к окошку, откинула занавеску. Вот же он, Саша. Стоит, рукой машет.
Улыбнулась Любка, обрадовалась.
— Открывай, женщина, открывай, — торопит ее гость ночной. А из глаз его — красные искры летят.
— Саша? — переспросила Любка, задрав брови. Жалобно прозвучал ее слабый голос.
— Открывай! — прорычал тот, снаружи. Ветер вторил ему, заглушая слова.
Любка распахнула окно: ветер ворвался в дом, взвились и забились занавески. Ничего не видать. Где же Саша?
Сжавшись, глядела Любка в темноту сухими отчаянными глазами и ждала, ждала… Но только красные сполохи крутились, рассыпая искры, в ночной темноте, и невнятное бормотание слышалось в порывах ветра:
— Не могу, не могу войти. Что ты сделала?
Все слабее и глуше звучал родной голос. Ветер метался по избе, обнимал ледяными руками Любкины плечи, трепал ее волосы. Но Любка не замечала: перегнувшись через подоконник, она звала мужа:
— Саша! Сашенька!
Сорвалась со стены фотография в рамке: счастливые молодые Саша и Люба в день свадьбы. У Любы бровки домиком, коса надо лбом калачиком, у Саши лицо строгое, а глаза улыбаются. Крепкие сильные руки на плечах молодой жены.
— Саша!
Ветер рванул и захлопнул, наконец, окно. В жерле печи что-то зашипело, едко запахло дымом. Любка обернулась — вот же он, Саша, прямо перед ней стоит. Нет, не стоит. Висит в воздухе. И лицо его — не лицо, а огонь.
— Звала? Иди ко мне, — усмехнулся Саша и, высунув раздвоенный горящий язык, лизнул кисейную занавеску за спиной Любки. Посыпались искры, занавеска заполыхала. Саша засмеялся, закрутился волчком, и услышала Любка треск пламени: огненный вихрь выскочил из печи, закружил по комнате.
— Саша, — прошептала Любка. Рухнула на колени и закрыла глаза.
Когда на следующий день Татьяна пришла проведать невестку, она увидела, что Любка лежит мертвая на постели. Окна и двери во всем доме закрыты, и все вещи на местах. Лицо у покойницы кроткое, доброе — как обычно. Только стеклянные глаза смотрят с наивным удивлением. В правой руке зажат образок со святым Илией, а в левой, положенной на груди, фотография любимого мужа.
Следователь, приехавший из города, объяснил Татьяне, что, судя по всем признакам, смерть Любы Ефимовой не была насильственной. Просто в печной трубе загорелась сажа — вот и задохнулась женщина во сне. Обгорелую занавеску следователь во внимание не принял, а Татьяна, по понятным причинам, спорить с милицией не собиралась.
Слезы жгли ей глаза, и в груди что-то больно кололось. Татьяна поохала, повздыхала, но все же стерпела.
Оно и понятно: война. Все терпят, и она сумеет.