Сегодня встретила Страхова на улице, и он говорил, что очень грустно проводил Женю, что он слаб, доктора сказали, что он худосочен и всякая болезнь может быть опасной.
Была у Марьи Васильевны. Старалась говорить с ней любя ее, и это удавалось. Но было опять маленькое гадкое чувство оскорбленного аристократизма.
Папа очень ласков.
Переписывала Мопассана. Это единственное дело, за которое я взялась с самого приезда. Надо подобраться и взяться, если не за дело, то за занятия.
Говорила с Верой о бедности. Что как хорошо жить, когда нет ничего обеспеченного, и что для того чтобы завтра есть, надо заработать деньги на это. Говорили о физическом труде. И мне более, чем когда- либо, уяснилось то, что это необходимо для всякого человека и, в частности, для меня. Вместо того чтобы делать бесплодные потуги, чтобы что-нибудь сделать в области умственной, надо начать о того, чтобы употребить свои мускулы, которые гуляют. Достаточно ли сильны мой ум и способности, чтобы что-нибудь дать в области мысли или искусства,- еще неизвестно, а что руки мои всегда могут работать – это наверное.. Маша получила удивительно умное и милое письмо от Колички Ге, и я подумала, что, может быть, то, что он много работает физически, способствует этой ясности и силе ума.
Не могу не думать о Жене. Что он думает, чувствует? И неужели я больше не буду читать его дневников, не запущу руку в его душу и не ощупаю ее всю во всех уголка?
А ведь надо отвыкать. Когда же я привыкну жить одной с богом? Все хочется липнуть к кому-нибудь, а это всегда приносит страдания.
Все постыдно путаюсь. Да, такое происшествие надолго оставляет дурные следы. Я ничего не могу делать, ни о чем говорить; болтаю вздор или говорю о том, что не выходит из головы. Встаю поздно, комнаты не убираю, раздражаюсь, скучаю. Плохо это.
Меня мучает сплетня, которая распространилась по нашим колониям и которой все поверили. Сегодня говорила об этом с Иваном Ивановичем. Он об этом слышал и хотел с папа об этом поговорить. Конечно, он не верит и ужасно огорчился тому, что во мне могла быть тень сомнения. Очень жалел Женю, говорил: 'Бедный, бедный он человек. Это потому, что он сердечный и добрый, потому, что он принимал к сердцу ее положение, говорил с ней об этом, на него это наговорили'. Говорил, что он жил с ним у Черткова среди женщин, и хотя видел, что его всегда притягивали женщины и он их, но видел вместе с тем, с какой чистотой он к ним относился. Рассказывал, что когда с Агашей случился грех, то она говорила, что этого не было бы, если бы был здесь Евгений Иванович.
Он очень волновался, ходил по комнате и говорил, что ему так больно за Евгения Ивановича, что именно я, которая знает его больше других, могу сомневаться в нем. Он говорил, что никто не застрахован от факта падения, но что если бы это было, то Евгений Иванович что-нибудь предпринял бы: жил бы с ней, как с женой, признал бы ее своей женой перед другими или что-нибудь подобное.
Я сказала ему, что я передо всеми отрицаю эту отвратительную сплетню, и только ему показала ту крупинку сомнения, которая закралась оттого, что все так глубоко убеждены в ее справедливости, и главное оттого, что она сама на него говорит.
Мне все время было ужасно тяжело и унизительно. Унизительно то, что зачем я лезу в эту грязь, говорю о ней, почему меня это может тревожить и интересовать? Допустим даже, что это правда, что мне за дело до этого? А вместе с этим думаю, что мне надо это знать, и вместо того, чтобы мучиться сомнениями, которые так и останутся неразрешенными, лучше спросить и увериться в том, что это или правда, или неправда. Тяжело мне то, что я себя чувствую ужасно виноватой перед Женей. Кабы он знал, какие у меня могут быть дурные мысли по отношению к нему!
Утром я просматривала его дневники с точки зрения папа, если он их прочтет, и в первый раз ясно увидала, что я его с самого начала завлекала и старалась привязать к себе. Сознательно или бессознательно – все силы были на это направлены, и одно мое оправдание, это то, что я сама увлекалась все больше и больше. И если он меня удерживал и жалел расстаться с этой привязанностью, это только теперь, в конце, когда я его опутала по рукам и по ногам. Да, это дурно, дурно. Накокетничала, запутала его, и еще подозреваю в разврате. Какая я мерзкая! Откуда эта испорченность, которой я заражаю всех, с кем прихожу в соприкосновение? Вера говорила, что она боится, что я теперь завлеку Ивана Ивановича, и я чувствую то же желание to gather my skirts round me {не запачкаться (англ.).}, чтобы не заразить его чистую душу, какое я чувствовала в Париже, когда соприкасалась с француженками, но обратно: тогда я боялась заразиться, а теперь я боюсь заразить.
И эти платья, прически, шляпы с перьями – все это именно это: желание нравиться, завлекать. Ах, как мерзко! И куда деться от этого? Это Иван Иванович указал мне это. Невольно, мягко, добро, но тем более сильно. Спасибо ему, милый человек.
Мне было приятно видеть, как он глубоко и сердечно любит Женю. По нескольким словам Ивана Ивановича я увидала то же самое: так много уважения и любви к нему, что у меня сердце порадовалось.
Папа с Машей у Черткова. Там же Женя и Поша. Галя очень больна. Уезжая, папа со мной разговаривал о Жене. Я ему сказала, чтобы он просил его дать свои дневники и тогда я дам свои. Мне будет мучительно стыдно, но мне жаль, что папа не все ясно видит, а главное, я уверена, что его обида и недоверие к Жене пройдет, если он прочтет его дневники и увидит всю его душу.
Ездила вчера в приют в Мытищи с Верой. Чудный день, красивая дорога, и говорили с ней интересно и хорошо. Ездила проведать девочку, которую туда поместила, и почувствовала, что то, что началось почти с забавы – мое участие в ее судьбе,- начинает делаться серьезным и накладывать на меня обязательства. Мать ее отравилась, отчим умер от чахотки; осталась у ней сестра, служащая в театре Омон и легкомысленного поведения, и я. И я чувствую уже с сестрой молчаливую борьбу за эту девочку. Я хочу взять ее на лето и сестра. Но сестре ее не отдадут, а мне позволят ее взять, и я себя спрашиваю: имею ли я на это право? Иван Иванович говорит, чтобы я выписала к себе сестру и поговорила бы с ней хорошенько о том, считает ли она хорошим для Кати жить у нее и видеть пример ее жизни, и не найдет ли она лучшим предоставить ее мне. Думаю, что так и сделаю.
Приехал Поша от Чертковых, привез известие, что завтра папа с Машей приезжают, и письмо мне от папа. Письмо длинное, писанное в три приема по ночам и ужасно огорченное. Он боится увидать меня и мое душевное состояние, боится, что я буду бороться с собой из любви к нему и страха общего мнения, и, видно, ему очень, очень больно и обидно27.
А мне страшно, что с меня так быстро и легко соскочило все мое увлечение. Вчера еще, до письма, я себя спрашивала, почему это, старалась вызвать в себе что-нибудь похожее на прежнее чувство, и не могла. Я себе говорила, что, может быть, это временное освобождение, и вчера надеялась на то, что это так, т. е. что это временное; а сегодня хочется сознавать, что это – полное выздоровление. Я думаю, что от меня зависит сделать, чтобы это так и было. Я добросовестно старалась понять, что я чувствую, чтобы это правдиво рассказать папа: я думаю, что нас с ним радовала и волновала та (кажется, воображаемая) любовь, которую мы видели друг в друге. Я не любила, но как бы любовалась на себя в нем, на его отношение ко мне. Он тоже: ему льстило и его волновало то доверие, которое у меня было к нему, и это перешло в влюбление. И мы друг перед другом играли в любовь, не ощущая ее. Поэтому он жалеет меня, а мне кажется, что я его завлекла. Я себя спрашиваю: почему же я могла плакать, мучиться от ревности? И думаю, что это всегда можно вызвать, что это оттого, что было влюбление, искусственно вызванное, но тем не менее довольно сильное.
За все это я теперь испытываю стыд и чувство унижения. Но к нему у меня нет ни ненависти, ни обиды, и я не могу так дурно о нем думать, как папа. Он – хороший человек, и если натура у него неправдивая, то он изо всех сил старается не лгать и жить лучше. И жизнь его тяжелая и одинокая. Это злобное отношение его жены к нему, положение покинутого, презираемого мужа, с родными, которых он не может уважать, слабый, хилый, а теперь потерявший самого дорогого, близкого человека – папа, и еще оклеветанный. Мне жалко его и у меня рука на него не может подняться, да и не за что. Если я увидала в нем одну слабую сторону, это не причина, чтобы я перестала его уважать за все хорошие. Я могла бы теперь легко совсем опять относиться к нему, совсем как прежде – давно – и так же, как к остальным 'посредниковцам', если бы не было этого постыдного прошлого. Теперь будет неловко, может быть, на время, но я думаю, что скорее