Кашель тоже меня мучает. Я бы не прочь поболеть, но тут это неудобно и дела много из-за этого станет.

С тех пор, как я не писала, перебывало у нас пропасть народу. Еще до приезда мальчиков Раевских приехал студент Дубровин, которого мы очень преследовали и который, написавши статью, сегодня уехал. Потом приехал Матвей Николаевич Чистяков, привез от Черткова сочинение папа о непротивлении злу с предложением в разных местах поправить его. Потом приехал Лева из Самары, видимо, там заробел один и приехал назад за товарищем. Сегодня он с Раевским уехал в Москву. Потом приехала Елена Павловна, потом Тулинов с Поляковым, которые поселились верстах в 20 отсюда, и наконец один очень интересный и оригинальный человек, который тоже сегодня уехал, – Нил Тимофеевич Владимиров 40.

После таких разговоров об общих вопросах мне иногда кажутся мелкими нужды разных Кабановых, Мироновых и так далее, и мне думается, стоит ли хлопотать о том, нужна или не нужна им лишняя выдача, почему в столовой вышло слишком много дров и т. д. Но потом я себе говорю, что только это и надо делать, потому что только это я и могу.

Я вчера разговаривала со всеми этими людьми и подумала, что ведь только очень недавно я стала на положение большой, что серьезные люди сообщают мне свои мнения и взгляды и спрашивают мои. Положим, я очень недавно стала их иметь сама. Папа стал часто говорить и пишет в своих письмах, что дело, которое он делает, не то, а что это уступка. Я этому рада – значит, я не ошиблась41.

Пожертвования мы продолжаем получать, и меня это все пугает. У нас теперь 17 столовых.

На днях я ездила с Чистяковым открывать столовые в двух дальних деревнях – Грязновке и Заборовке. Последняя особенно бедна. Дворы почти все протопили. У некоторых их и не было. В одну такую избу я вошла. Муж, жена, пятеро детей. Земли на одну душу. Изба не своя – нанимают у брата за 7 рублей в год. Отец с дочерью пасли скотину летом, получили 35 рублей, которые прожили. Теперь ничего нет. Когда соседи дадут хлеба взаймы, тогда он и есть. Я им сказала, что открывается 'призрение' и чтобы они посылали детей. Они обрадовались и благодарили. Я вспомнила, что мне в другой избе сказали, что у них на семерых одни лапти, и спросила, в чем они ходить будут? Мужик взял девочку на руки, запахнул полой полушубка и говорит:

– А вот так и буду их туда носить.

Со мной была моя шаль. Я ее отдала им. Они сперва остолбенели – не поняли, что я ее отдаю им, а потом, как вce теперь, которым что-нибудь даешь, заплакали. Мне было приятно отдать эту шаль, и вот это единственно возможная благотворительность – это отдать свое, и не свои деньги, а то, что мне нужно и чего я лишаюсь для другого. И это зависти не возбуждает – отдала, что есть. Другой шали на мне нет, так и никто не спросит ее и не будет ожидать. Теперь я отдаю шить поддевочки. Это совсем будет другое: всякий, кто узнает, что они у меня есть, будет бояться пропустить случай выпросить их у меня. И я не сумею выбрать того, кому они более всего нужны.

В Заборовке почти все дети раздеты и разуты, и вот там-то придется мне с этими поддевками распоряжаться.

Рядом с избой, о которой я писала, стоит такая же, но еще меньше и с одним окном. Я зашла и туда. Там хозяина нет. Баба больная, по-моему чахоточная, кормит ребенка. Тут же дети постарше и девка – соседка. Баба рассказала мне, что со вчерашнего дня не ели. Дети голодные, муж ушел на мельницу молоть 1 пуд ржи, которую им вчера выдали. Баба плачет, рассказывая это. Девка слушает, и у нее слезы тоже так и капают.

У старших детей не по годам серьезное и грустное выражение лица. Только маленький грудной улыбается и хватает мать за рот и подбородок, чтобы обратить на себя ее внимание.

Мне дети особенно жалки. Вчера я ходила проведывать трех, которые вторую неделю больны рвотой и поносом, лежат все рядом на печи, такие покорные, жалкие, бледные. Мать – вдова. Сегодня она приходила ко мне. Я ей дала круп, чаю, баранок, лекарства и гривенник на хлеб. И при каждой вещи, которую я давала, она принималась все сильнее и сильнее плакать. Жалкий, жалкий народ. Меня удивляет его покорность, но и ей, я думаю, придет конец.

Елена Павловна говорит, что в Москве удивляются, что мы не боимся тут жить, а мы все ходим одни и, кроме самого ласкового отношения, ничего не видим. Вообще понятие горожан о том, что тут делается, совершенно превратное. Мне очень хотелось бы написать в газеты многие свои наблюдения, но не хватает умения. Между прочим, хотелось бы заявить, что вот уже три недели, как я живу тут, и ни одного пьяного не видала.

Все эти дни молодежь много шумела, суетилась и, кажется, веселилась. Маша совсем влюблена и даже стала мне жалка тем, что сознается в этом, говорит, что готова выйти за него замуж, а вместе с тем чувствует, что тогда вся ее внутренняя жизнь совершенно изменится и что это – большое нравственное падение. Он тоже очень влюблен. Я бы не имела ничего против, если бы не то, что он такой мальчишка и по годам и по развитию. Впрочем, нет, я этого не желаю: она не может быть с ним счастлива. Как я ей говорю, она себе вставит зубы в прямом и переносном смысле, если выйдет за него замуж. Да она и не выйдет. Это оставит в ней очень мучительную оскомину и больше ничего.

Иду спать. Жар, кажется, уменьшился. У меня последние дни пропало то тяжелое чувство, которое было в первые дни приезда сюда. Это было просто беспокойство за мама. Теперь она спокойнее и здоровее, и у меня прошло это. Я соскучилась по ней и по детям и съездила бы в Москву, но мама не велит мне оставлять папа, да и скоро мы все, вероятно, съездим. Я боюсь в Москве увлечься учением живописи и не пожелать вернуться сюда. Но я себя принужу, если это случится.

18 ноября 1891 г.

Сегодня я здорова. Получили почту: от мама письма унылые и жалующиеся, и письмо от Алексея Митрофановича, в котором он пишет, что, по его мнению, нам непременно надо приехать навестить мама. Мы собираемся через неделю ехать.

Вера в восторге. Мне как-то все равно. Я рада буду видеть мама и считаю, что надо нам к ней съездить, а вместе с тем не могу себе представить, как бросить надолго наше дело. Но я на все готова, лишь бы не было неприятностей, мама бы не слишком мучилась.

Сегодня получено объявлений на три тысячи с лишним. С каждой почтой число это удваивается. До чего-то дойдет!

Мама пишет, что все купцы жертвуют очень охотно разные продукты и что у нее в Москве набирается пропасть материй, чаю и т. д. Получили сегодня накладную на 20 пудов вермишели. Почему вермишели?

19 ноября 1891 года. Бегичевка.

Сегодня утром был у папа с Чистяковым разговор, к концу которого я пришла. Но по этому концу я поняла, о чем они говорили.

Чистяков спрашивал папа, как он объясняет то, что оп теперь принимает пожертвования и распоряжается деньгами и считает ли это он непоследовательным с его взглядами?

Чистяков говорил слишком резко и хотя без малейшего оттенка досады и с большой любовью к папа, но я видела, что папа это было больно до слез. Он говорил:

– Спасибо, что вы мне это сказали, как это хорошо, как хорошо!

Но ему было больно. Он сам прекрасно чувствовал и доходил до того, что это – не то и незачем было ему это говорить.

Чистяков говорит, что от теперешней деятельности папа до благотворительных спектаклей и до деятельности отца Иоанна совсем недалеко, что он не имеет права вводить людей в заблуждение, так как многие идут за ним и ждут от него указаний и что за теперешнее его дело все будут хвалить его, тогда как оно не хорошее. Папа сказал:

– Да, это, как тот мудрец, который, когда ему стали рукоплескать во время его речи, остановился и спросил себя: не сказал ли я какой-нибудь глупости?

20 декабря 1891 года. Бегичевка. 3 часа дня.
Вы читаете Дневник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату