будет страшный страх потерять с ним связь, и будешь стараться более, чем когда живешь с ним, сохранять ту нить, по которой мы чувствуем друг друга. Я это пишу и думаю, что как часто бывает то, что я целыми неделями живу совершенно без всякого общения с ним и даже пропадает потребность этого общения. Это обыкновенно бывает тогда, когда я сознательно и даже иногда умышленно живу так, как он этого не одобряет, и с особенной храбростью подчеркиваю свой протест. Это бывает обыкновенно, когда кто-нибудь из его последователей окажется несостоятельным и только компрометирует его учение. Тогда мне бывает ужасно досадно, что папа их защищает, и я тогда стараюсь доказать, что я к числу этих 'темных' не принадлежу. А иногда просто что-нибудь меня затянет в пустую жизнь, и тогда просто из добросовестности ее эгзажированно {преувеличенно (от франц. exagerer).} выставляешь напоказ, и выходит, что как будто хвастаешь ей.
Сегодня приехал Илья из Тулы, привез Петю Раевского. У Ивана Александровича гостили его два брата, так что вечером мы играли в разные игры. Даже папа и мама присоединились. Малыши были в восторге. Сегодня они катались на коньках на нижнем пруду. Все замерзло, но снегу еще нет.
Петя рассказал сегодня ужасную историю о том, как около Варшавы расстреляли трех вольноопределяющихся понапрасну. Один из них – сын купца Перлова. Их подозревали в убийстве их вахмистра. Случилось, что в день убийства эти вольноопределяющиеся кутили и прибили городового, отчего у них на мундирах была кровь. Они заранее подкупили городового, чтобы он скрыл то, что его били, и это-то их погубило. Городовой на суде сказал, что его не били. Их обвинили в убийстве вахмистра и военным судом присудили к расстрелянию. Перлов телеграфировал об этом своему отцу, тот предложил 400 тысяч, чтобы отсрочили казнь на один день, но тщетно. Их расстреляли, а на другой день настоящий убийца пришел и признался в том, что убил вахмистра16.
Вера Толстая и дядя Сережа пробыли у нас два дня, и меня поразило, как Вера умна, как она независима и как ровно, без скачков и укатывания назад, идет по той дороге, которую она выбрала и которая, по-моему, настоящая. Мне завидно, что она так живет: у меня все только в теории, а она смело берется за все – сама стирает, доит коров, все на себя шьет и чинит, учит ребят и вместе с этим добра и скромна необыкновенно.
Как я ценю скромность и любуюсь ею. Это одна из черт, которые мне так милы в Мише. Я много о нем думаю все это время. Я еще не могу себя отучить от этого, да и не стараюсь делать усилия, благо все то, что я о нем думаю, утешительно и радостно. Кто бы что ни сказал, что бы я ни прочла и или что бы ни случилось, я всегда себе его при этом представляю. И хотя не всегда согласна с тем, что я предполагаю, что он скажет, все-таки представляю себе, зачем и почему он это говорит, и люблю его за это. Не надо только думать об его отношении ко мне, потому что тогда бывает тоскливо, как сегодня вечером, когда мне вдруг так страшно стало одиноко и так тоскливо захотелось его любви.
Мне стало завидно, что папа так нежен и заботлив к Маше (она нездорова), и я почувствовала себя одинокой и нелюбимой и мне даже захотелось пойти и простудиться, чтобы испытать папашину нежность ко мне.
Я в Москве уже с 13-го. Приехала сюда лечиться 17 и застряла тут в ожидании Олсуфьевых, которые вчера приехали из-за границы.
Живу я у Лизы Оболенской, которая очень мила, и детей ее я полюбила больше за этот приезд. Но все- таки мне тут одиноко и беспокойно, и вчера я так мучилась, что не могла всю ночь заснуть. Уже окна побелели, и я несколько раз зажигала свечку, читала и опять тушила ее и заснула только к утру. Меня утомило и раздражило мое отношение к Олсуфьевым и особенно к Мише, и меня пугает, что я не могу помириться с тем, что я для них не то, что они для меня. Я себя ловлю на том, что придумываю разные пути, чтобы заставить себя полюбить, думаю, что если бы я сделалась великой художницей или писательницей, то ему лестно было бы заслужить мою любовь. А потом стыжусь таких ребячливых мыслей и знаю, что этим его не возьмешь. Мне так хочется в этом отдаться совсем судьбе, хотелось бы без ропота положиться на волю бога и быть в состоянии спокойно сказать: 'да будет воля твоя'. Иногда это мне удается, но минутами такая поднимается в душе буря тоски и нетерпения, что я не могу в ней разобраться и только 'трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью…' 18.
Вчера я так глупо себя вела, что мне стыдно вспомнить. За то, что меня Миша холодно встретил, я так рассердилась на него, что резко ему отвечала на все его слова и, глядя на него, мысленно бранила его и думала, сравнивая его с Всеволожским и Митей, что они в сто раз лучше его, что они живее, что они гораздо больше его всем интересуются, а что он только лениво сидит, подперши голову, и напевает, ни о чем не думая. Он несколько раз подходил ко мне и спрашивал меня о разных вещах, но я отвечала коротко и неохотно, и когда он предложил меня проводить домой, то я тоже очень сухо отказала. Ему, наверное, все равно, он даже этого не заметил, но зато мне было потом стыдно и больно.
Сегодня я его видела недолго. Они собирались на вечер к Комаровским, и я с ним почти не разговаривала, только спросила, весело ли ему будет, и он очень серьезно ответил, что нет. Он мил тем, что он всегда очень серьезно и добросовестно на все отвечает и вообще ко всему относится.
Завтра не знаю, когда увижу их. Иду вечером с Левой к Лопатиным и знаю, что будет зависеть от того, будут ли Олсуфьевы, будет ли мне очень весело или скучно. Мне стыдно, что в мои года я так низко пала, и все надеюсь из этого выкарабкаться, но со временем все труднее. А совсем отрешиться от этой семьи мне невозможно, потому что я люблю всех членов ее и любила их прежде, чем они стали для меня сестрой и братом и родителями Миши.
Они имеют для меня значение и влияние на мою жизнь, не говоря просто о внешнем обаянии. Сегодня, присутствуя при одевании Лизы, я ею восхищалась; как наружность мне все в ней мило: ее движения, формы, голос,- все для меня имеет прелесть. Митю я люблю, как младшего брата, и желала бы иметь больше значения для него, чтобы он мог ко мне прибегать за советом, утешением и лаской.
Послезавтра еду домой и должна сказать, что с радостью заберусь под крыло папа, если только он меня не оттолкнет. Мама тоже со мной нежна, и я рада буду ее видеть 19.
Вот уже с неделю стоят чудные морозные дни. Градусник показывает все время между 10-ю и 20-ю, и инея на деревьях наросло так много, что ветки поникли от тяжести. Я наслаждаюсь каждой минутой, которую я провожу на воздухе, и с наслаждением вдыхаю морозный воздух и чувствую его на щеках и ушах. Днем солнце светит и превращает все в блестящее, белое, кристалловое, волшебное царство. Пришпект, как легкий белый свод, отделяется на синем небе. Все покрыто белым слоем инея, и ярким белым цветом отделяется на фоне неба. Ночью также хорошо. Полная луна и тихо так, что ничего не шевельнется. Сегодня вечером все пошли на гору: мама, Лева, Маша, Лидия и малыши, а я одна пошла пройтись и, вышедши за ворота, долго стояла и любовалась ночью. Луна стояла высоко на небе. Деревья стояли неподвижно – елки, заваленные тяжелыми хлопьями снега, и березы, легко засыпанные инеем, и ни одного звука, кроме поскрипывания снега у меня под ногами, когда я переступала с одной ноги па другую, и иногда скрип ветки, слишком тяжело навьюченной инеем. Ах, как хорошо! Не хотелось домой идти и грустно думать, что скоро этому конец. Я, как юнкер Шмит, готова застрелиться, когда подумаю, что пойдут оттепели, весна и, наконец, лето 20.
Каждый день поражает меня своей красотой. Вчера в сумерки, то есть в четыре часа, мы с Лидой пошли пройтись и были поражены теми чудными сочетаниями цветов и светов. На закате ярко-красное зарево заходящего солнца, а на востоке взошла полная луна зеленовато-серебряная, и по мере того, как зарево потухало, она все ярче блестела. И когда мы к пяти часам вернулись домой, уже она давала тени, а солнца след исчез совсем.
Вчера я все думала о своем отношении к Олсуфьевым, и мне пришло в голову прекратить их совсем и жить, как будто их нет на свете. Если мне так мешает жить мое отношение к ним и вместе с тем я им совсем