отношение меня так радует, что мне теперь больше ничего не нужно. Какая разница со всем тем, что было со мной до сих пор! Кабы всякий дождался своей настоящей, которая всегда единственная, любви, как все были бы счастливы. Но я думаю, что прежние ошибки должны быть наказаны, и я ожидаю того, что я большей радости, как любить, не испытаю. Но и это радость большая. Не знаю, могла ли бы я сделать его счастливым, а это было бы хуже всего наказания, если бы я испортила его жизнь. Не буду писать об этом. Во-первых, не пишется, во-вторых, нельзя писать иначе, как если уверена, что никогда не покажешь ему того, что пишешь, а мне иногда представляется, как я все это и гораздо больше сказала бы ему. Будет ли это? Я никогда не смею об этом думать из страха, что я привыкну к этой мысли. В последний раз, как я была в Никольском, я в первый раз почувствовала, что мне нельзя отвыкнуть, что это уже навсегда. Но это не портит моей жизни – напротив. Будь что будет. У меня нет никаких мыслей, никаких убеждений, я ни о чем не рассуждаю, но чувствую, что я не дурная.
Страшно боюсь тоски. Еще ее нет, но она надо мной висит, и я чувствую, что когда она захватит меня, то будет очень плохо. Главное – это одиночество, которое я гораздо более чувствую здесь, в своей семье, чем с чужими. Все это от разлада, который, как ни старайся его не видать, лезет наружу каждую минуту.
За обедом мама упрекает папа в том, что на его корреспонденцию выходит слишком много денег, что пишут (он и Маша) и посылают все пустяки. Папа сидит и молчит. Маша тоже. Маша больна – жар и кашель. Ест одни картошки. Мама предлагает выписать ей воды, чтобы пить с горячим молоком. Маша коротко отвечает, что не будет ничего пить. Теперь она лежит одна в своей комнате, мама, конечно, не идет к ней, потому что все равно Маша не послушается ни одного совета и с досадой будет отвечать ей.
Надо поскорее понужнее дела, чтобы всей уйти в него и не заботиться ни о каких отношениях. Это ужасно разрывает душу: быть между людьми, которые ненавидят друг друга, когда желаешь им всем только хорошего. Их отношения так напряжены, что им приходится взвешивать каждое свое слово из страха невольно обидеть один другого7.
Я знала, что мое путешествие будет мне вредно, но пока было хорошо, я не заботилась о последствиях. Вот теперь плохо придется. Я уже теперь чувствую, что соскучилась по Олсуфьевым и буду мучительно ждать их сюда. Туда я не поеду долго. С тех пор, как мы расстались, я все время живу, как будто они со мной, и это еще меня немного подбодряет. Особенно когда я одна, я 'улыбаюсь душой', как папа говорит, но как он не делает. Я тоже сейчас не улыбаюсь – страшно, страшно тяжело. Я всегда говорила себе, что мне любви не нужно, что можно быть счастливой только любя. Правда, что это уже много: я сделалась, мне кажется, лучше, и не для него, а просто потому, что поняв, что такое любовь, нельзя ее не распространять на других. Мне любви не нужно, только я ужасно привыкла к нему, и если уже через три дня плачу, то что же будет дальше? Странно, что мне совсем не было грустно расставаться. Я думаю, это потому, что, во- первых, я была очень рада увидать своих, а во-вторых, потому, что у меня всегда так сильна надежда, что я себе представляла, что увижу его, как только захочу. Как мне казалось, что я совсем отвыкла от него это лето? Теперь уже не буду стараться, будь что будет.
1890
Сейчас дедушка Ге сказал, показывая на меня пальцем: 'Я мало встречал таких одаренных людей, как она. Такие громадные дарования и, если бы прибавить к ним любовь и накопление наблюдений, это вышло бы ужас что такое'. А вместе с тем из меня ничего не выходит. Я иногда думаю, что это от недостатка поощрения. Вот дедушка сказал такие слова, и у меня сейчас же дух поднялся и хочется что-нибудь делать. Хочется что-нибудь делать для людей, отчасти потому, что считаешь, что обязана все свои силы отдавать другим, а отчасти и из тщеславия, которое с годами растет во мне.
Ге привез сюда свою картину 'Христос перед Пилатом', которая теперь и стоит у нас в зале. Папа очень ценит ее и хлопочет о том, чтобы она была послана в Америку и хорошо принята там, и для этого мы с ним пишем многим своим знакомым в разные города Соединенных Штатов1. Я ее больше люблю после того, как сжилась с ней. Раз даже, стоя с Ге перед ней и говоря о Христе, мне представилось, что он живой, и я не удивилась этому, а, глядя ему в глаза, поняла его.
Как мне мало времени думать и вообще жить духовно. Целый день, целый год и всю жизнь я – хозяйка дома, которая должна принимать гостей. Никогда не было такого страшного наплыва, как этой весной, и это так страшно тяжело, что минутами чувствуешь себя, как белый медведь в клетке: уйти некуда, успокоиться нельзя, и поэтому стараешься забыться в постоянном кружении в клетке. Иногда просто начинаешь метаться и желать хоть болезни, чтобы день пробыть одной и иметь право не говорить. Коли это мне так тяжело, каково же это для папа? Но он имеет более прав: он уходит к себе заниматься – и никто не смеет тревожить его.
Сейчас я по-настоящему не имею права сидеть здесь, потому что наверху Володя Бибиков, тетя Маша, Ге и Мария Ивановна Абрамович, а мама уехала на Козловку встречать Страхова.
Всякий раз, как мне приходится слышать слово 'смирение' и вдуматься в него,- это для меня откровение. Все люди вообще, а я в особенности, так самоуверенны, так спокойны, что всякий раз, как слышишь о кротости и смирении, совсем новые чувства и мысли приходят в голову.
Папа сегодня говорил, что единственная работа, которую человек должен делать,- это, сознав всю свою мерзость, стараться от нее избавиться. Но мерзость свою надо сознать совершенно искренно, не сознаваясь только в недостатках, которые считаются простительными (некоторые даже похвальными), а всю себя осудить без страха и жалости к себе.
Сколько морали я пишу для себя, и как мало она меня совершенствует. Еще правило мне хочется себе усвоить это – не осуждать других. Всякое осуждение, которое произносишь… {Фраза в подлиннике не закончена.}
Встала в десятом часу. Стахович и Страхов были у нас, так что мы сидели и пили кофе и разговаривали на крокете. Я Стаховича и его семью стала гораздо больше любить (или, скорее, ценить, потому что они не умеют даваться любить), чем прежде. Он хромой: вытянул связки на ноге, но мне его не жалко. Я не умею жалеть и не люблю жалких и больных людей. Он, Страхов, Сережа и мама с двумя малышами уехали с курьерским поездом. Сережа в Москву, чтобы готовиться быть земским начальником – поучиться у Львова и купить книг, а мама с малышами в Тулу – говеть. Я их проводила до конца деревни, пришла пешком домой и села за мою новую и очень интересную работу, которую папа мне дал. Она состоит в том, чтобы вести дневник всех получаемых писем, интересных газет, журналов и книг и по числам их вписывать в тетрадь. В три часа мы поехали купаться, и на купальне мы встретили Ругина с одним еще 'темным'. Вечером пришел еще Пастухов, да еще Рахманов вчера пришел, так что у папа собралась целая толпа 'темных', что бывает (странное совпадение) всегда, как только мама уезжает из дому.
Перед обедом читала Rod'a 'Le sens de la vie' {Э. Род. 'Смысл жизни'.} и восхищалась его