Мы в Ясной с 3-го января: Миша, Таня, няня и я. Папа бодр и относительно здоров. Мама разбита и умеет делать себя несчастной, когда у нее столько, чтобы быть счастливой. Миша иногда жалуется на сердце. За зиму было 3 припадка настоящих и несколько раз недомогание. Таня здорова, цветуща, энергична, жива, страстна. Жадна и непокорна. На днях я пришла вечером проститься с ней, и она говорит мне: 'Мама, я за обедом все молилась, все говорила: Боже, прости меня за то, что я делаю плохого'. Я спросила няню – почему это, сделала ли она что-нибудь дурное, но няня ответила, что нет, что просто нашло на нее такое умиление.
Хожу с ней гулять, и на дворе она особенно поражает своим крошечным ростом. Ходит на лыжах такая маленькая в красном пальто, белом воротнике и белой шапочке. Много любви она дает и к себе возбуждает.
Сколько радости дает мне моя девочка. Так хотелось бы запечатлеть всю ее, какая она теперь: с ее любящим горячим сердечком, с ее веселостью, с ее безграничной доверчивостью и с ее миленькой наружностью, которая на фотографиях не передается, потому что главная ее красота в ее цветах. У нее белокурые, немного вьющиеся волосы, очень черные глаза с голубыми белками и очень белая кожа с довольно сильным румянцем. Тельце у нее сейчас пухленькое, и очень она маленькая для своих лет. Руки и ноги, как у хорошего годовалого ребенка. Спит она со мной и с отцом внизу под сводами, т. к. с няней наверху живет Дорик, который лежит в кори. Принес он ее из своего пансиона в Туле, где она свирепствует. Вероятно, и Таня ее захватит. Что делать! Сейчас она легла уже спать и все со мной разговаривала. Расспрашивала о том, что такое 'ангел' и 'чертенок'. Зашла няня издали с ней проститься, и когда няня ушла, Таня с нежностью повторяла: 'Душечка моя нянечка, милая моя нянечка, как я ее люблю'. А потом спросила: 'А старушки бывают ангелами?' А потом меня спросила: 'А ты сердишься иногда?' – и когда я сказала, что это бывает со мной, но что я об этом всегда жалею,- она так трогательно сказала: 'Так ты лучше, маменька, этого не делай'. Это удивительно, сколько это маленькое существо распространяет вокруг себя любви.
Несколько дней тому назад у нас в Ясной открыли народную библиотеку. Павел Долгоруков приезжал для этого и говорил речь, обращенную к папа. Было неловко, и папа это чувствовал. И вообще к этой библиотеке отнесся холодно, сказав, что это 'пустяки'.
Папа пробыл в Кочетах с 2-го по 20 мая. 7-го мая приехал Чертков и пробыл до отъезда папа. Мама приехала после него и уехала до него 15-го.
Папа наслаждался отсутствием просителей и посетителей и общим дружелюбным, спокойным настроением: ему в Ясной особенно тяжело, и, пробывши у меня 18 дней,- теперь уехал к Черткову. И, грустно сказать, и он и мама испытывают приятное облегчение от разлуки. Я писала длинное письмо мама, стараясь мягко объяснить ей всю бессмысленность ее хозяйничания, но получила от нее в ответ письмо, в котором она пишет, что ничего трагичного нет, папа нисколько не страдает, и что почему после 48 лет их совместной жизни мы выдумали, что как будто что-то случилось. Я увидела еще раз, что то, чего она 25 лет не понимала,- так и остается для нее непонятным. А как раз сегодня я нашла письмо, в котором в 1906 году я писала приблизительно то же, что и в нынешнем. Но тогда я этого письма не послала.
Была в Ясной от 2-го до 5-го июня. Разговаривала с папа о мама. Он всегда неохотно и редко говорит с нами, детьми, о ней. Но тут ему было так тяжело, что он откровенно говорил со мной. И со мной, мне кажется, ему легче, чем с кем-либо, говорить о ней, потому что он знает, что я ее не осуждаю, а жалею. Он говорил, что единственная цель его жизни – это жить со всеми в любви,- тем более с ней, после полувека совместной жизни,- но что это ему трудно.
Я как-то постучалась к нему,- он не пустил меня и спросил: что нужно? Я сказала, что не докончила читать его пьесу. Он очень взволнованно ответил, что читать нечего, что это очень плохо и вообще все гадко. Я спросила: что гадко? 'Гадко, на душе гадко. Надо уйти отсюда, это единственное, что возможно сделать'. Оказывается, возвращаясь домой с прогулки, он наткнулся на черкеса, который привел старика Прокофия за то, что тот поднял какие-то сухие макушки. Я ушла. И когда мама пришла ко мне в комнату – я ей сказала, что папа очень расстроен,- и почему. Пока мы говорили – он вошел и сказал мне, что он шел с тем, чтобы просить меня ничего не говорить о его словах, что все хорошо, ничего не случилось…
А я нарочно сказала мама. А то бывает так, что он ничего не скажет, но сделается мрачным, молчаливым и недобрым,- и мама приписывает это дурному расположению духа от болезни желудка или печени, а не тому, что он глубоко страдает и борется с собой, с своим желанием уйти и бросить всю эту ненавистную жизнь.
Там гостили Трубецкой с женой. Трубецкой приехал на день, а остался около двух недель. Он опять просто влюбился в папа. Лепит его верхом на простенькой лошадке, у которой он находит 'beaucoup de caractere' {много выразительности (франц.).}. Это гениальный сорокалетний ребенок, страстно и искренне любит искусство. Папа о нем говорил, что можно к нему применить слова Монтеня, который говорил: 'I'aime les paysans: ils ne sont pas assez instruits pour raisonner de travers' {Я люблю крестьян: они недостаточно образованны, чтобы рассуждать вкривь и вкось (франц.).}.
Как раз на другой день после моей последней записи – т. е. 23 июня – с мама в Ясной случился сильный истерический припадок, который продолжается до сих пор с очень короткими перерывами и который измучил всех окружающих. Насколько она сама страдает и мучается – трудно судить. Во-первых, нам со стороны кажется, что ей легко перестать все те трагикомедии, которые она затевает; а во-вторых, потому, что истерички наслаждаются и своими страданиями, и теми мучениями, которым они подвергают других.
Папа был у Черткова в Мещерском. Мама туда не поехала, думая (и, вероятно, не без основания), что хозяевам приятнее без нее. Но, когда она получила письмо, что 'папа там принимают как царя',- ей стало досадно, и она стала папа телеграммами вызывать в Ясную.
Насколько она действительно заболела – трудно сказать. Варвара Михайловна говорит, что она к ней пришла вся дрожащая, в одной рубашке и говорила, что у нее сильное сердцебиение. Папа (вероятно, по уговору Чертковых, которые ждали скрипача Эрденко) послал телеграмму, что 'удобнее приехать завтра'. Он стал очень слаб к чужим уговорам, и ему так неприятно и трудно кому-либо отказывать, что он почти всегда, если это ему возможно, исполняет просьбу того лица, которое в данную минуту к нему обращается.
Получивши эту телеграмму, мама пришла в неистовство и начала писать телеграмму за телеграммой, из которых некоторые посылались, а некоторые нет. Писала и от имени Варвары Михайловны, что она умирает. Писала Андрюше, чтобы он отомстил за мать, 'убил бы Черткова, так как он один понял этого негодяя' и т. п.
Когда папа и Саша приехали в Ясную – пошла жизнь полная всякого неистовства: и угрозы самоубийства, и угрозы убийства Черткова и т. п.
Via Piero Luigi da Palestrina. Pension Albini.
11-й час. У нас в России полночь, и сейчас начнется новый 1911-й год. В первый раз начинаю его без него, и думаю о предстоящем новом годе без связи с ним живым телесно, а с ним без его тела. Хочу тем строже быть к себе, т. к. не будет его напоминания и его проверки. Первое и главное: хочу побольше любить.
Второе – побольше работать.
Третье – быть воздержаннее. Начну с того, что в нынешнем году не буду пить вина. Для помощи себе буду каждый день читать 'Круг чтения'.
Миша и няня у Рахмановой: там служба. Таничка спит. Мне захотелось быть одной, и я отказалась пойти к Рахмановым.
Еще хочу за этот год привести в порядок письма папа ко мне и написать о его последних днях. Это трудно. Придется много говорить нехорошего о других, а этого очень не хочется. К мама, слава Богу, как и папа писал в своем последнем письме, 'кроме любви и сострадания ничего не чувствую'. К Андрею тоже. К Леве труднее.