К облегчению японца, Генри продолжать разговор не стал. Он увлеченно осматривался, касался старинной мебели кончиками пальцев, словно боясь повредить, заглядывал в ящики и шкатулки, откинул массивную крышку сундука и, разумеется, поднял столб пыли, закашлялся, чем усугубил ситуацию еще сильнее. Сората невольно закрыл рот ладонью и, подойдя ближе, заглянул в сундук.
Внутри было почти чисто. На фоне поблекших мертвых красок заброшенности атласная черная ткань с богатой вышивкой казалась настолько яркой, что резала взгляд.
– Что это? – поинтересовался Генри.
– Кимоно. – Японец восхищенно коснулся ткани. – Куда качественней, чем тот реквизит, в который нас наряжала Асикага.
Кимура не был экспертом в тканях, но чтобы почувствовать разницу, им быть и не требовалось. Он присвистнул, вытаскивая наряд на свет и расправляя. Что-то выпало из ласково шелестящих складок и глухо шлепнулось на пол. Генри наклонился, чтобы поднять.
– Ручная работа, – выдохнул Сората, проводя пальцами по сплетению разноцветных нитей. – Это так странно. Откуда здесь взялось кимоно, если дом принадлежал английскому аристократу?
В руках Макалистера оказалась продолговатая лакированная шкатулка, украшенная традиционной японской гравюрой. Углы крышки, обклеенные тканью, от времени слегка обтрепались, а замочек, украшенный кисточкой, сломался. Генри не слышал Сорату, уши заложило, словно в самолете. Он провел рукой по чуть рельефной росписи, стирая остатки застарелой грязи, и приоткрыл крышку.
– Мама… мама ведь не придет больше? – по-детски звонкий голосок прорезал ватную тишину. Хриплые ноты из старой музыкальной шкатулки вторили ему незнакомой и незамысловатой мелодией. Макалистер обернулся, но вокруг никого не было.
Послышался всхлип, словно ребенок собирался расплакаться:
– Она больше не любит меня?
– Дитя, ты здесь совсем одна? – по-картонному ласковые интонации ответившего мужского голоса показались Генри смутно знакомыми.
– Мама уехала, она оставила меня, – снова всхлип. – Вдруг она больше не вернется? Мне страшно.
– Не бойся, дитя, мама обязательно придет.
Генри закрыл глаза, прислушиваясь к ощущениям. Голоса звучали совсем рядом, совсем как настоящие, но на чердаке не было никого, только он один. И Кимура.
– Правда? Ты не обманываешь?
– Конечно же, нет. Она ушла, потому что хотела тебя защитить, она сама мне это сказала.
Генри не сдержал улыбки. Мужской голос, такой теплый и приятный, был пропитан той спасительной ложью, которой убаюкивали детей в приютах. Хотелось верить, что за этими словами стояли действительно добрые намерения.
– Я спою тебе колыбельную, которую пела мама. – И мужчина запел. Тихим, ласковым, почти потусторонним голосом, отбивающимся от стен множеством слоев эха.
Сората встрепенулся. Голос Генри звучал словно с того света, а слова, тронутые неуверенностью и акцентом, – из другой, доакадемической жизни. Сердце замерло, прежде чем снова пропустить очередной толчок крови.
– Генри, что это? – Он тронул коменданта за плечо, тот сморгнул и сфокусировал взгляд на растерянном японце:
– Тебе она знакома? Эта песня?
– Мне в детстве ее пела мама. – Кимура убрал руку и смущенно отвел взгляд. Не в его духе было пускать в свои сокровенные воспоминания посторонних, но атмосфера буквального требовала честности. Врать Генри Сората почему-то был не в силах. – А ей – бабушка. Это семейная колыбельная. Откуда ты знаешь ее?
Сората стоически выдержал испытывающий взгляд британца. Генри взвесил что-то в уме, а потом развел руками.
– Не помню. Где-то услышал, а сейчас будто само вырвалось, – неловко отмахнулся Макалистер, и Кимура полностью убедился, что тот врет. Его выдавала поспешность, излишняя небрежность и легкий румянец на щеках, но Сората не стал его упрекать. Британец был замкнутым и куда более скрытным, чем сам Кимура, насколько, конечно, он мог об этом судить.
– А в шкатулке что? – чтобы не смущать коменданта, он поспешил сменить тему и с любопытством заглянул за плечо. Генри