на то, что создать себе самый ограниченный круг друзей, которых можно потерять, но заменить нельзя.
– Я не совсем улавливаю связь…
– Она ясна. Допустим, что за всю нашу жизнь нам удастся присутствовать хоть однажды при чем-то необычайном, достойном свидетельствовании in aeternum. Когда это может произойти? Подумай-ка. Когда, если не теперь?
– Из этого следует, что очень важно иметь наш возраст и еще несколько лет впереди…
– Еще бы!
– Но ты мимоходом коснулся любви… Разве в любви ты не допускаешь ничего такого?
– В любви без примесей? В любви, которая обходится без дружбы? Она настолько более поглощена собой, вскормлена собой. Настолько более замкнута. Так мне, по крайней, мере кажется. Ее драма внутри нее. Любовники взирают друг на друга. Друзья взирают на что-то, лежащее вне их.
– Однако, любовники часто смотрят на лунный свет и на звезды…
– Да…
– Я говорю про лунный свет и про звезды символически. На внешний мир, на то, что не они сами. Даже на явления, о которых ты говоришь.
– Возможно. Все разграничения становятся неверными, если доводить их до конца. Ты подумай над моими словами. По-моему, в том, что я пытался тебе высказать, все-таки есть правда.
Кругом носился сильный запах кожевенного завода. Жерфаньон с удивлением вдыхал его. Молодая девушка перешла наискось улицу, поравнялась с ними, бросила на них рассеянный взгляд.
– Она недурна, – сказал Жалэз. – Что, в Лионе особый тип женщин?
– Более или менее. Там часто попадаются довольно красивые.
– А какова жизнь вообще? Не слишком тускла?
– Пленнику закрытого учебного заведения трудно судить об этом.
– Во всяком случае, это город, способный что-то дать человеку. У музея прекрасная репутация. Лионцы любят музыку. Ты любишь музыку?
Прежде чем ответить, Жерфаньон выдержал маленькую схватку со своим самолюбием.
– Да, мне кажется, я имею право сказать, что я люблю музыку. Но я очень плохо ее знаю. Мое развитие шло только по линии литературы. Ты понимаешь, почему. И, вдобавок, литературы не современной. В области музыки и живописи у меня было меньше возможностей, чем у других.
Он добавил, почти краснея:
– Я рассчитываю нагнать здесь потерянное время.
– Конечно. О чем ты чаще всего говорил с товарищами?
– С большинством из них нельзя было говорить ни о чем. С двумя-тремя о литературе, философии, политике.
– Ты интересуешься политикой?
– Политиканством не очень. А политическими и социальными идеями, событиями, как таковыми, интересуюсь. Что ты на это скажешь?
– Я совершенно с тобой согласен.
– Ты не относишься к этому свысока?
– Это было бы идиотством… Как раз наоборот. Иногда политика очень занимает меня. Порой овладевает даже всеми моими мыслями… Например, сейчас.
– Ах, вот как! Значит и ты?…
– Вероятно, тут сыграло некоторую роль отбывание воинской повинности.
– Не правда ли? Задаешься опасными вопросами…
Он понизил голос.
– А иными вопросами даже перестаешь задаваться.
– Потому что ответ уже найден?… Да…
Они обменялись загадочной полуулыбкой, как будто их невысказанные мысли встретились уже на таком перекрестке, до которого разговорам было еще далеко.
– Я всегда пессимистично относился к современному миру, – сказал Жалэз, – к современному устройству мира. Но из казармы я вернулся с ощущением… как бы это выразиться?… более фатальной обреченности. Мы еще поговорим на эту тему. Какого ты мнения о балканских событиях?
– На прошлой неделе я думал, что каша заваривается.
– И у нас?
– Да.
– У меня нет чувства, что положение улучшилось. Утренние телеграммы мало утешительны… Во всяком случае, человеческая глупость просто страшна. О, я покажу тебе одну вещицу, которую я прочел…
– Что именно?
– Нет… сам прочтешь. Я даже переписал ее. К сожалению, с собой ее у меня нет. Переписывая ее, я ощущал какую-то горькую усладу. Мне хотелось показать кое-кому эту вещицу. Тоже своего рода пробный камень. Иная форма 'свидетельствования'. Глупость бывает не менее сверхъестественна, чем видение на пути в Эммаус.
Они свернули с авеню Гобеленов и прошли маленькими улицами к верхнему концу бульвара де л'Опиталь. Жалэз на минуту приостановился.
– Ты никогда здесь не был?
– О, нет.
– Тебе здесь нравится?
Жерфаньон бросил взгляд по сторонам.
– Что это за площадь позади нас?
– Площадь Италии. Мы осмотрим ее когда-нибудь. Довольно странное место; осмыслить его удается лишь мало-помалу. Даже я до сих пор иногда чувствую себя там потерянным. А здесь? Тебе нравится?
– Я удивлен. Готов сказать взволнован.
– А время сейчас еще не очень удачное. Хорошо бы прийти сюда на исходе дня, перед самым наступлением темноты, когда где-то там, сзади, поднимается ветер, ленивый ветер с юго-востока. Знаешь, газовые фонари светят тогда, словно корабельные огни. Каждое пламя мечется в одиночестве. Изредка вдалеке проезжают экипажи. Идешь по этому широкому спокойному тротуару. Тут и ширь спуска, и невидимая цель, и веяние реки, и свобода шага, и приток мыслей. Хочется никогда не возвращаться домой. Ярко освещенным кораблем поджидают тебя внизу бульвара вечерние и ночные часы. Для этого тоже, по- моему, самое важное, самое незаменимое – быть молодым. Старайся относиться к миру бескорыстно. И, как сказало бы духовное лицо, не замыкайся в тесный круг, из коего нет выхода.
В этот миг Гюро выходил из дома Жермэны. Он посмотрел на набережную. Но любимый пейзаж выдавил у него на губах лишь бледную улыбку раненого.
Получив записку от своей возлюбленной, он пришел к ней в такой час, когда она обыкновенно еще спала, и выслушал рассказ о посетителе, который был у нее. В то время как она почти без прикрас передавала угрозы и предложения, он наблюдал за ее лицом. Его ответ был краток.
– Хорошо. Я подумаю обо всем этом. Не огорчайся. Постарайся поспать еще немного.
Потом он поцеловал ее и ушел.
Очутившись на улице, Гюро по некоторым признакам понял, что к нему подкрадывается томительное уныние; не раз уже изведав его в решающие моменты своей жизни, он знал, какая едкая горечь таится в нем. С ясностью сознания, доведенной до совершенства иронией над собой, он понял также два инцидента, которые произошли с ним накануне. До сих пор он не удостаивал внимания думать о них, до крайности не любя культивировать в себе мрачность и подозрительность. Встреча с министром торговли в кулуарах палаты. Трехминутный разговор с редактором газеты. Сущие пустяки. Он едва помнил короткие фразы, сказанные ему. Министр обронил шутку; что-то вроде: 'Итак, вы опять принимаетесь за геркулесов труд? Очень хорошо, когда на это хватает духа'. Просматривая его новую статью о внешнем положении, редактор скорчил неопределенную гримасу: 'Что такое? Разве моя статья чем-нибудь смущает вас?' 'О нет. Ничего особенного'. 'Но все-таки?' 'Да ведь я не имею права давать вам советы ни по этому поводу, ни вообще'.
Не в словах тут было дело, а в характере этих двух инцидентов, в тайной нотке, прозвучавшей в них, в