Зрение возвращалось с трудом. Перед глазами плясали радужные пятна. Руки мои, как заведенные, продолжали колотить в бубен. Доом-эрэ... Я смотрела — и не понимала, что вижу.
Сгинула скала из серебра. Тьма побледнела. Погасли звезды. Вместо скалы в пустоте цвета молочной сыворотки бешено вращался приплюснутый остров — шлем боотура, изуродованный вмятинами от ударов вражеской палицы. Остров насквозь пронзала прямая, как стрела, туманная ось. Внутри нее вспыхивали ослепительные зарницы. Ось уходила ввысь, и там, в вышине, из-за края кокона торчала вершина железной горы, перевернутой самым противоестественным образом. Эту гору я узнала сразу: в ее чреве еще недавно — давно? — был заточен Нюргун.
Вертящийся остров — подножье горы, всегда скрытое туманом?
Мысль воняла безумием.
Размеренный стрекот и лязг механизма, скрытого в горе, стал отчетливей. Громом он отдавался в ушах. Или это кровь стучит в висках? Голова болела так, словно головная боль родилась вчера и вся досталась мне.
Внизу, озаряя остров-шлем охристыми бликами, полыхало море огня. Нет, не Муус-Кудулу. Здесь не было ни льдин, ни шуги, ни воды — ничего, кроме пламени: яростного, слепящего. Огненное море уходило к горизонту и рыжим лезвием рассекало бледную пустоту. Вскипало, вихрилось горящими смерчами: казалось, буря треплет мех чудовищной лисицы. Так выглядело бы солнце, сумей я пролететь сквозь Вышнюю Бездну Одун и вплотную приблизиться к могучему светилу.
Время горело в коконе. Время горело в море-солнце. Время горело на вертящемся острове, где двое боотуров продолжали свой бесконечный, бессмысленный бой. Нюргун и Эсех вставали на ноги, не падая. Рычали, не открывая ртов. Сшибались, не сходя с места. Выворачивались из захватов, которых никто не брал. Кулак с размаху ударял в лицо — и ничего не происходило. Трескалась, брызгая кровью, блестящая от пота кожа, хотя её не касалось даже птичье перо. Камень под ногами вспучивался, отказываясь проминаться. Тени бойцов, сколько их ни было, этих теней, взбесились. Темные призраки исчезали, появлялись, носились по острову буйной толпой, разбегались в разные стороны, опять собирались вместе...
В огне, где дровами служило время, сгорали причины и следствия. Пылали клочки настоящего, прошлого и будущего, мгновения и ничтожные промежутки между ними. «Причина и следствие, — шепнул кто-то из темных подвалов памяти, — всегда разделяются пространством и временем. Скорость превращения причины в следствие и может служить мерой хода времени...[26]» Если так, мера утратила свое значение. Вспыхнула, разлетелась пеплом по ветру. Действие больше не влекло за собой результат. Результат возникал сам по себе, на пустом месте. Кокон распухал, кокон был на сносях. Еще немного, и наши жалкие бубны не смогут его удержать, и время вспыхнет новорожденной звездой, пожирая всё и вся. Есть ли у мироздания предел прочности? Если есть, он близок.
Если нет...
Они стояли на скальном козырьке над волнами пламени. Боотуры переводили дух, сверлили друг друга взглядами: злоба в глазах Эсеха, обреченность в глазах Нюргуна. Бока соперников тяжко вздымались.
— Прыгай? — лицо Эсеха треснуло кривой ухмылкой. — А?
Это было первое осмысленное слово, которое произнес юный адьярай с начала битвы. В тоне, в насмешливом оскале пряталась мальчишеская подначка: что, слабо?? Трусишь, лучший?
Он указал на бушующее внизу море огня.
Звезду?
Солнце?!
«Нет!» — хотела крикнуть я. Крик застрял у меня в горле. Я впервые видела такого счастливого, такого восхищенного всем, что с ним произошло, ребенка. Мальчик годами, сейчас Эсех был моложе своих настоящих лет. Мышцы из стали, кости из камня, жилы из крученых ремней, смазанных жирными рыбьими кишками; разум боотура, вырвавшегося за пределы доспеха. Мечты исполнились, жизнь бесконечна, смерти нет — при виде Эсеха Харбыра я испытала зависть и ужас.
— Не люблю, — хмуро буркнул Нюргун.
И прыгнул.
Он падал, падал, падал — и все не мог упасть. Клокочущее пламя вздыбилось, устремилось навстречу, твердея и обретая знакомые формы. Колеса с зубцами цеплялись одно за другое, вертелись и проворачивались, передавая безостановочное движение