прилетела и спасла? Уморил бы его Юрюн без меня, это я вам точно говорю!
Вот тут темно и стало. Нет, еще не темно.
Громко стало:
— Кур-гын! Куур-гыын[14]!!!
Я думала: дом рухнул. А что? Взял и рухнул, просто я еще не до конца заметила. Стены дрожат, посуда валится, по полу скачет. Кровля над головами пляшет. Дом у нас крепкий? Крепкий. Места много? Много. Вот по всему дому и громыхает. Где погром, где эхо — не разобрать. И опять:
— Ку-у-у-р! Гы-ы-ы-нннн!
Четыре раза подряд. Нет, дом стоит. Мы сидим. Мы с мамой, значит, сидим, а Нюргун встает. Большой такой встает, широченный, аж глазам страшно.
— Пойду, — говорит. — Посмотрю.
И еще:
— Не люблю.
А кто любит? Я вот ни капельки не люблю, если кур-гын! И мама не любит. Бледная она, мама, губы дрожат.
— Иди, — соглашается. — Посмотри. И быстро назад.
Это она Нюргуну, да? Как маленькому!
Я к окну — прыг! Зачем? Ну, чтобы первой все увидеть. Обидно будет, если Нюргун первый. Наружу я идти не боюсь, просто не хочу. Я ничего не боюсь! И маму нельзя одну бросить. Она со страху умрет, если без меня. А за окном — пылища! А за окном — вихрь-ураган! Помните про темно? Вот оно и делается темно: мрак-мрачище! Только и вижу, что лесного деда. Ну, так вижу, не очень. И дед как бы не дед. Лохмы, космы, сам бурый, черный, в колтунах. Лапы врастопырку, башка чурбаном. Здоровущий! — вроде скалы-утеса. На двор — кур-гын! С высоты высоченной, как с неба соскочил. И осколками, брызгами во все стороны — хлобысть!
Был, и нет его.
— Что там? — спрашивает мама.
— Кто там, — отвечаю. — Нюргун.
А там и правда Нюргун. Стоит в пыли, озирается. Панцирь на нем сверкает. Солнца нет, а панцирь сверкает. Представляете? И меч сверкает. И еще что-то сверкает. Даже развиднелось чуточку. Это оно зря. Лучше бы пыль, лучше бы я этого гадкого восьминога и видеть не видела, и знать бы не знала.
— Нюргун! — кричу. — Вон он!
— Бей! – кричу. — Бей его!
А если ой-боой кричу, так это не потому что испугалась. Просто на язык подвернулось. Вам и не то еще подвернется, если восьминог! Три головы: пасти скалятся, слюни текут. Сам в чешуе, из брюха лапа торчит. Толстенная, жирнющая, в узлах. А из нее восемь плетей ногастых по земле: шлеп-шлеп! И когтищами: шкряб-шкряб! И не пойми чем: шур-шур!
Я в доме, за стеной, а слышно!
— Мамочки!
Это мама. Свою маму вспомнила, мою бабушку. Рядом встала, в окно глянула — тут кто хочешь родню помянет! Я бы много чего помянула, да при маме стыдно. А восьминог извернулся, спиной вниз, тут она с него и свалилась. Кто? Глыба. Глыбища! Мерзость, безобразие. Скорлупа — бздыннь! Вторая скорлупа — бздыннь! Третья...
Я вам говорила, что он в три скорлупы спрятался? Кто он? Ну, это позже, не сейчас. Сейчас я и не подозревала, кто он, и вам не расскажу.
— Не надо, — говорит Нюргун. — Не люблю.
Третья скорлупа — бздыннь! Восьминог — фр-р-р-р! Нет его, улетел. Надо же, крыльев нет, а летает. Взвился в воздух и падучей звездой за край небес... Всё, короче. Сгинул.
А Нюргун свое долдонит:
— Не надо. Не люблю.
Кому это он? Нет, не вижу. А, вижу. Пыль клубится, Нюргун сверкает, а по двору три тени шастают. Бойкие такие, оружием грозят. Вроде как три боотура на солнышко вышли, тени отбросили, а те возьми и начни своевольничать. То сбоку зайдут, то в лоб.
— Не надо.