к своей машине, – я понимал его безмерное отчаяние, которое ни с чем нельзя было сравнить. Мне стало невыносимо жаль этого человека, и я никак не мог постичь, для чего понадобилось ему вдруг прозревать, раскаиваться, угадывать в своём существовании дьявольское начало, отрекаться от себя – почему бы ему не продолжать жить так, как он жил раньше, как живут почти все подобные ему образованные люди с добротной сатанинской начинкою? Ведь лучше уж так, чем то лунное одиночество, безвоздушное и холодное, в котором он оказался в результате своего отречения. Работающим на князя тьмы физикам, математикам и прочим специалистам не советую хоть на миг усомниться в себе – я желаю им нескончаемого самодовольства и самого несокрушимого апломба.
Я знаю, кажется бездны человеческой души, в мою тысячелетнюю картотеку занесено всё самое чудовищное, на что оказывался способным человек, и весьма убористым почерком записаны туда неисчислимые истории самых невероятных страданий. Однако всё это доселе известное и в сравнение нейдёт с подлинными качествами души и ума тех людей двадцатого века, которые невероятно успешно содействуют делу всеобщей гибели. Их ледяной сатанизм и ненависть к жизни в 10^38 раз превышает мою любовь к ней. Лес человеческий может стать смертным не потому, что деревья его передушат друг друга - человечество может погибнуть, если в нём будет оставаться даже небольшое число подобных людей.
Моя натуральная сила приумножения жизни, весь мой труд под солнцем не могут противостоять такой ненависти. Моя зелёная материя не уверена в себе и мнительна, она может существовать только при особенных, благоприятных условиях. Глубокая меланхолия, свойственная мне, родилась от чувства моей малости во Вселенной – тайное устремление моё к смерти есть не что иное, как желание слиться с этой малостью, вернуться в неё, как после скитаний блудный сын возвращается к отчему дому.
Но невозможность смерти, невозможность моего исчезновения вне материи наполняет мукою моё существование, – человек мучается не только потому, что сам виноват во всём, но и потому, что он страдал бы всегда, где бы он ни оказался. И те злыдни мира, которых я хорошо знаю, потихоньку подтачивают оболочку атомного ядра, чтобы выпустить заключённый туда огонь сатаны, – они ненавидят, в сущности, не врагов своих, которых смутно представляют, и не всё человечество, которое иногда даже любят, – они ненавидят меня, своего несостоятельного отца, породившего их на мучения. Им противно благоухание моих белых лилий, они с презрением отвергают мою любовь.
Сотворившие в моём Лесу столько чудовищных порубок, они хотят только одного: скорее вырубить остальные деревья. Для этого они изобретут лучевой резак с лазерной установкой. Им не нужны все райские уголки на Земле -мёртвая планета, на которой не видно ни одного зелёного ростка, это и есть для них красота неземная.
Человек, таящий в себе подобную ненависть к жизни Леса, и есть сам сатана, другого нет. Он живёт, заранее дико пугаясь видом своего мёртвого черепа и голых костей, которые пока ещё носит в своём теле. И, назвав этот страх смертью, он начинает служить ей, получая зарплату в виде огненных ассигнаций, на которых изображён портрет князя тьмы с козлиными рогами. Хватая жизненные блага и уволакивая их в темноту своего уединения, он полагает, что теперь ничто человеческое, презренное и жалкое, отношения к нему не имеет, потому что он теперь не человек, которому скоро подыхать, а блестящее ловкое насекомое – хихикающий таракан.
Когда я утрачу своё зелёное царство на этой планете и мне придётся отсюда переселяться на другое небесное тело, – может быть, тогда подобные тараканы переймут идею экспансии жизни и захотят устроить мир без красоты, истины и любви… Но я всё ещё здесь, я еду в автомобиле по безлюдному шоссе, просекающему массив зелёного, свежего леса ровным коридором, в глубокой задумчивости правлю штурвальчиком машины своей и безмолвствую перед самой главной Тайной, объемлющей этот замкнутый мир, название которому Ничто. Существует ли где источник – прибывает ли звёздное вещество, множится ли сила любви, возвещённой Иисусом Христом?
И откуда берутся в нашей замечательной жизни тараканы, думаю я дальше, – и вот перед ним трёхэтажная больница, крупноблочное длинное светло-серое здание. Он направился вдоль стены в правую сторону, подошёл к третьему от края окну первого этажа больницы. Окно было раскрыто, и, остановившись, он заглянул внутрь палаты. Артём Власьев, егерь, лежал на койке в одних полосатых пижамных штанах, с обнажённым мускулистым и жилистым торсом, босиком. Он сразу же вскочил и, улыбаясь всем своим ясным лицом Емелюшки-дурачка, подошёл к окну – и вдруг палата подверглась нападению каких-то шустрых детей, ещё совсем маленьких. Странными были глаза малышей, одетых в одинаковые, побуревшие от многих стирок пижамы: быстрые зверковые глаза, настороженные, без тени какого-либо человеческого чувства в своих глубинах. Ныряя под кровати и выскакивая на проходы меж ними, малыши захлопали дверцами тумбочек – и на эти звуки стали сбегаться в палату больные в пижамах. Тут началась весёлая и азартная война, взрослые действовали увесистыми ватными подушками, метали поверх коек больничные тапочки. Так же внезапно, как было совершено нападение, удивительные дети покинули палату, протиснувшись меж ногами взрослых к выходу. А эти, торжествуя победу, стали проверять тумбочки, каждый определяя размер своих потерь после набега.
Весело скаля белые, здоровые зубы, егерь Власьев разъяснил Глебу, что детишки эти – брошенные матерями сразу же после рождения. Оставленные при больнице, малыши подрастают и живут сами по себе, как стая одичавших щенят. Своих спальных мест у них нет, на довольствии они не состоят, не знают своих имён, неизвестно также, могут ли все разговаривать и понимать человеческую речь. Количество этой детской стаи точно не определено, но полагают, что их – разных возрастов: от двух до пяти лет – душ пятнадцать. Они делают набеги в кухню, лазая туда через подвал, грабят тумбочки у больных, ночуют где-то в казематах прачечной и кочегарки.
Егерь передал Глебу ключи – их было два, они висели на серой пеньковой верёвочке. Жена Власьева сбежала, сам же он заболел почками и попал в больницу – на кордоне было пусто, и гостю надо было одному жить там.
Глеб Тураев проделал на машине весь тот путь, который когда-то прошагал его отец, еле живым вернувшись с войны. Но сын потратил не семнадцать часов, как Степан, чтобы добраться от Гуся Железного до Колина Дома, а всего час, ту же дорогу Николай Николаевич, дед Глеба, на бричке своей проезжал за два с половиною часа.
На поляне не стояло большой, о двух стволах, лирообразной сосны – был широкий пень на месте дерева. Как я теперь смогу подойти и прикоснуться ладонью к стволу, недоумевал Глеб Тураев, если дерева уже нет? И всё же я должен совершить то, ради чего явился сюда вслед за отцом своим и за дедом.
Пошире расставив ноги, он утвердил меж ними на мягкой земле приклад ружья, дулом упёрся в шею спереди, над кадыком, и затем, скосив вниз глаза, дотянулся рогулькой веточки до спускового крючка и нажал: зелёная верховина берега плавным изволоком спускалась к реке, туда, где начинались крутые обрывы, но до них было ещё далековато, и воды совсем не видно, так что не догадаешься, если раньше ты здесь не бывал, что за травяным краем пустоши проходит большая, могучая река.
Стоявший в совершенном одиночестве старый добротный дом с мезонином, сумрачный и печальный, напомнил мне, где я нахожусь. Если на широком пустыре без единого дерева стоит одинокий дом без какой- либо ограды, без каких-либо окружающих служб, то это производит странное впечатление…
Со стороны дома двигалась по направлению ко мне женская фигура, несла на руках ребёнка. Когда они подошли поближе, я узнал Серафиму Грачинскую -узнал её моложавое, красивое лицо и особенную, всегда чем-то для меня беспокойную, недобрую усмешку. Ребёнок спал, обняв ручонкою её за шею и лицом уткнувшись ей в плечо…
Серафима Грачинская… Какое-то было необыкновенное чувство у Глеба Тураева к ней, к санитарке из лечебницы душевнобольных. Мне кажется, любовью это нельзя назвать, хотя, увидев всего один раз, он уже всю остальную жизнь не мог забыть Грачинскую и, вспоминая её, неизменно испытывал тревожное и болезненное волнение, содержавшее в себе, как это ни странно, и некую надежду будущего… Хотя о какой надежде могла идти речь? Скорее всего, здесь вновь проявилось тураевское свойство мгновенного наполнения великим чувством к человеку, увиденному в первый раз в жизни. Но в Глебе это роковое начало проявилось не в полном свершении и чистоте – он не успел, правда, полюбить её за время той единственной встречи, но уж и забыть не мог никогда…
Он тогда поехал в городок С., где в бывшем монастыре располагался сумасшедший дом и работал там врачом Александр Сергеевич Марин, племянник Анастасии Мариной, дореволюционной русской певицы, а Настя Тураева, мать Глеба, была её приёмной дочерью. Глебу тогда захотелось хоть что-нибудь узнать о