словно один из многочисленных мучителей в его прошлом, которых душа запомнила как одно общее лицо исчадий ада, – боль в плече медленно отпустила, и Степан Тураев вновь взялся за рычаг из берёзовой жердины. Он сдвинул комель спиленной сосны – пружинисто выгнутая вершина её сорвалась из зацепы и, сламывая свои и чужие ветви, рухнула вниз. Сосна окончательно погибла, пала на землю, и Степанова душа, воспринявшая заботы, страхи и тяжкий крест чужих судеб, переданные ему павшим деревом, ощутила некий тёмный гнёт, и человек принялся за дальнейшую обработку срубленной лесины в какой-то неизъяснимой смуте чувств. Он решил сегодня заготовить лесу для строительства нового свиного хлева (прежний, расположенный в древнем дубовом сарае, уже развалился, как старая поленница) – но работа не шла, и чего-то внезапно разболелось правое плечо, и думы стали одолевать, трезвые и ясные: скоро же умирать, кому нужно подворье в лесу? Степан Николаевич оставил дерево с необрубленными сучками, заткнул топор за пояс, взял бензопилу 'Дружба' на горб и отправился домой.

По дороге он имел долгую беседу с красномордым сержантом конвойной службы Обрезовым – тот вызвал на вахту Ральфа Шрайбера и учинил ему один из обычных своих допросов, скука и тупость которых была настолько вопиющей, что сам допросчик сидел на табурете и время от времени свирепо зевал, раздирая до потолка свою желтозубую прокуренную пасть. Степан Тураев тоже знал, побывав в нескольких концлагерях у немцев, эту привычку малых по чину стражников испытывать свою беспредельную власть на узниках посредством строгого начальнического иска и проникновения испытующим взором до самого дна нечестивой души, где, таясь во тьме, зреют преступные замыслы – не раз мучительски мучили Степана эти мелкие душонки своими самолюбивыми, пакостными допрашиваниями, он старался поменьше говорить или же тупо отмалчиваться, зная, что в худшем случае будет избит, как скотина, но зато останется жив и, главное, не станет предметом мстительного внимания маленького человека, заполучившего огромную власть над чужою жизнью.

Что-то от холодной подземной тоски таких окаянных бесед повеяло на склоненную седую голову Степана Николаевича, от того времени, когда и он проходил славную школу своего века: Обрезов допытывался у громадного, костлявого, со страшно втянутыми щеками Ральфа Шрайбера, не хочет ли он снова пойти в деревню ремонтировать печки у баб. Этим вопросом сержант подводил к коварному моменту, чтобы спросить: а куда он, немчура проклятая, девал можжевеловую палку с загнутой ручкой в виде голой бабы, стоящей раком, и на что он променял эту палку? Допрос этот происходил накануне того дня, когда мгновенная суицидная решимость тураевского пращура передалась полуживому от тягот мировой войны, от вражеского плена, русского холода и общечеловеческого тоскливого голода немецкому военнопленному. Чудом избежавший гибели под татарским булатом человек, мощный зверолов, ходивший с рогатиною на вепря и медведя, вдруг через час после своего спасения кинулся головою в трясину, а Ральф Шрайбер, ещё на днях жадно съевший утаенную от сержанта свиную кожу вместе с щетинкой, направился к запретной зоне и неторопливо, ровно зашагал через просеку, не ворочая головою, в правой повисшей вдоль тела руке держа топор, который он получил при входе в рабочую зону и должен был сдавать при выходе из неё. Единый тёмный Зверь Жизни, которого узрел Ральф Шрайбер в то мгновенье, когда винтовочная пуля разбила ему голову, пройдя от затылка к правой надбровной дуге, – Зверь промчался мимо него, словно тёмная гора, и скрылся на дальнем краю просеки.

Степан пришёл домой и, сняв телогрейку, сбросив с ног сапоги, полез на печь, позабыв, что она нетоплена, и ощущение холодных кирпичей под руками как бы подтвердило всё его несчастие, которое заключалось в том, что, несмотря на троих детей и долгие годы уединения в лесу, он всё время ощущал где-то очень близко вот такую же, как эти кирпичи, мёртвую и холодную подоплёку жизни. Невыразимым таилось в нём его знание, добытое ценою пережитых ужасов и чудовищных болей, оно без всяких обиняков подводило Степана Тураева в пору его старости к принятию мысли, что всякая погибель жизни – на Земле и, очевидно, и вне Земли – есть дело законное, облегчительное и совершенно не содержащее в себе что-то страшное, какою представлялась любая погибель ему в детстве, отрочестве и юности. Вернуться… вот что померещилось ему сегодня вслед за той минутой, когда он грызущей цепью бензопилы прервал жизнь нестарой стройной сосны и она, покачнувшись, пошла, пошла вершиною к земле… Вернуться к чему-то, что гораздо лучше, истиннее жизни – вот что таит в себе этот настойчивый зов!

Если бы не было зовущего голоса антимира, то деревьям моего Леса незачем было бы терпеть однозначность собственных преступлений. Но я-то знаю, что никому из моих деревьев не удается никуда вернуться – точнее, я этого не знаю, лишь полагаю, что не удаётся, потому что если каждое срубленное дерево или умерший человек всё же воскреснет дня через три после своей погибели, то всё равно не вернётся назад, в свой прежний мир, где он столь счастливо бродил со своими учениками. Не говоря уж о том, что не вернётся в допрежний, где ему приходилось существовать в виде лучистой энергии, – он окажется в совершенно ином мире, где нет моего одиночества. Вся множественность жизни Леса не сможет в каждом своём элементе избегнуть той же участи – моё одиночество было подвергнуто неисчислимому раздроблению, и опыт моего страдания повторён в бесконечных вариантах. Да, я рождался и умирал во всех своих деревьях, но все эти рождения, жизни и смерти не прибавили к моему незнанию ничего. А что они могли прибавить, если в каждом из них это я рождался, жил и умирал – каждый из них лишь повторял мою бесплодную, причудливую игру в бытие. Но, рождаясь, я всякий раз ожидаю увидеть себя иным, но, умирая, я всегда надеюсь воскреснуть. И что же, что кроется за этим моим самым тёмным, самым тяжким желанием -больше не рождаться, не жить и не умирать?

Я ведь ясно понимаю, что, не избавившись от подобного противоречия, буду пропускать в свой дом, устроенный на данном небесном теле, всё большее число врагов, незримых и злых, несущих в себе идеи всеобщей тьмы и пустоты. Опьяняясь мысленным представлением инобытия, которое откроется мне, если удастся покончить с собой, я вхожу в противоречие со своим созидательным творчеством, – и странным, жалким выглядит тогда мой обречённый Лес на земных холмах и долинах. Напрасным окажется тот удивительный ход в моей игре, когда некоторой части деревьев Леса дал я взамен корней, крепящих к земле, проворные ноги. И самым бесплодным будет высший взлёт моего творчества, когда я решил одному из видов двуногих дать то, чем сам владею – способностью мыслить. Ибо, почувствовав неизмеримое преимущество над всеми другими тварями, мыслящая тварь немедленно приступила к созиданию своей истории, которая с самого начала являет собою абсолютно верный, последовательный путь самоистребления. В проявлении подобного грустного, безнадёжного качества сказалась – не могла не сказаться – коварная наследственность. В чём же можно винить бедные деревья, если сам их Отец несёт в себе фундаментальное противоречие: мощную идею существования, неуклонно переходящую в великую страсть к небытию.

Степан Тураев был бы счастлив узнать, что он всё-таки добрёл до двуствольной сосны, пал у подножия её и умер от полной остановки сердца. Сыновья его, Глеб и Антон, не успели приехать на похороны, дочь Ксения одна хоронила сильно подпорченное лесными мышами и лисами отцово тело, обнаруженное Неквасовым, деревенским учителем, через много дней после смерти лесника. Так что к своему следующему приезду на Колин Дом Глеб Тураев свиделся уже не с живым отцом, а с песчаным могильным холмиком на краю деревенского кладбища. То искажённое и гнилое, что находилось под землёю в ящике из соснового тёса, уже никак не могло отозваться на отчаянные мысленные обращения сына к отцу и уже никому, никому не стало известно о том, что в ночь перед днём своей кончины Степан Тураев снова, как в молодые годы, сходил на свою необычную охоту без ружья, ножа или просто палки в руке.

Глебу Тураеву, с сухими глазами предававшемуся скорби над могилою отца, казалось в ту минуту, что никакой тайны смерти нет, как нет ничего удивительного и красивого в лиловых цветах недотроги, в большом изобилии растущих меж могилами. И на всём погосте с их деревянными и железными оградами, с каменными и металлическими надгробиями не было никакого духа тайны – Глеб с унынием озирался вокруг, чувствуя глубочайшее проникновение в его душу тяжёлой, холодной субстанции одиночества. А вокруг него теснились, громоздясь высокими пирамидами нарастающего роя, проникавшие друг сквозь друга неисчислимые тени. От густоты их присутствия даже пришёл в движение воздух кладбища: тени после своих стремительных продвижений оставляли, наверное, мгновенные пустоты в пространстве, которые тут же заполнялись вихрящимся воздухом. Мир, населённый тенями, тесным образом связывался с другим, который привычен мне и деревьям моего Леса.

Несколько лет спустя после смерти отца в московской квартире Глеба встретились он и его брат Антон, военный моряк Северного флота. И опять вокруг густо роились тени, которых не замечали братья, и одна из

Вы читаете Отец-Лес
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату