слишком малое в силу того, что оно такое, должно исчезнуть.
Церковное христианство удивительным образом примиряет бедные деревья моего Леса с их долею узников огромного концентрационного лагеря. Оно предлагает обратить свою любовь на того, кто окажется вблизи тебя, на тех двух-трёх ближних, которые прижаты к тебе, как в газовой камере или как в том бревенчатом сарае, – потным измученным телом к потному измученному телу. Вдруг ворота сарая со стуком и скрипом раскрываются – и за ними на свету жаркого, щедрого июльского солнца стоят в запотевших пыльных гимнастёрках десятка два пленных – ещё одна партия, выловленная на истоптанных танками степных полях. И этих измученных, с потухшими земляными лицами ближних, которых надо возлюбить, как самих себя, затискивают, подбивая прикладами, вколачивают пинками в бревенчатый сарай-амбар, который и так уже переполнен и потрескивает от внутреннего распора дыщащей человеческой массы. Кишкою вываливает из распахнутых ворот полукруг отчаянно жмущихся назад людей, этому полукругу, похоже, никак не втянуться внутрь амбара, но вот закрывают ворота – и под крики, ругань и хохот пленивших, под стоны и жалобные вопли пленённых эти последние всё же исчезают в сарае, сжатые напором толкаемых снаружи ворот. Заложив железный запор и ещё приперев растопыренные створки бревенчатыми столбушками, стража с автоматами, свисающими с шеи на грудь, дружной толпой направилась отдыхать к дому, стоящему под тенистыми тополями.
И вдруг запылило в конце улицы, и другая стража подогнала к сараю ещё одну партию пленных – вернее, пленниц, ибо вели под конвоем попавших в окружение санитарок и сестриц медсанбата. В гимнастёрках без ремней, многие босиком, коротко стриженные и длинноволосые, растрёпанные, запыленные женщины были так же измучены и подавлены пленом, как и мужчины. Одна была ранена в челюсть, и её, обмотанную кровавыми бинтами, две подруги несли на полевых носилках. Подошли к амбару – и под оживлённые крики предыдущей стражи новый конвой открыл ворота. Невероятно, но в сарай стали затискивать – и затиснули-таки – всех пригнанных пленных женщин, и даже раненую, заставив её подняться с носилок, едва перебирающую ногами, уронившую на грудь забинтованную голову, тоже вдавили вместе с остальными в эту стонущую живую стену и вновь с весёлыми проклятьями сомкнули створки ворот и подперли столбушками.
Степан Тураев попал в сарай с предпоследней партией, и он оказался вблизи женщин, которые в жаркой полутьме, едва дыша под напором жёстких, потных, стиснувших со всех сторон мужских тел, принялись всхлипывать и плакать. Конвой не давал им в пути возможности побыть скрытно от мужских глаз, и пленные женщины терпели вплоть до этой минуты. Теперь они уже не в силах были сдерживаться – и, рыдая или тихо заливаясь слезами, пленницы справляли то естественное, что стало страданием и неимоверной душевной мукой. Степан слышал вблизи всхлипывания совсем юного голоса, дрожащее дыхание, сдавленные стоны, исходящие, казалось, не из человеческой груди, – таковы были звуки, производимые женщиной, когда она уже поняла, что погибнет, погибла уже… Подобные же звуки Степан Тураев услышал из темноты колодца, куда бросилась его дочь Ксения – этот никоему вниманию не предназначенный плач гибели, клекот отчаяния и одиночества Деметры не оговорён, не учтён в мире величайших учений, определённых как божественные. В Апокалипсисе ничего не сказано о таком конце света, как нежелание Деметры жить.
Судьбы моих деревьев связаны одной общей нитью судьбы Леса. Николай Николаевич Тураев считал, что человек ничего не может вне вседовлеющих уз исторического времени, что волей своею разум, даже всеобщий, не в силах повернуть колесницу истории в ту или иную сторону или приостановить ход детерминированных событий. Дочь той девушки-санитарки, которая плакала в темноте и которая прошла плен, концлагерь, рабство, чужбину и всё-таки выжила, вернулась на родину и, выйдя замуж по любви, народила троих детей, – дочь участницы Великой Отечественной войны, единственная из её детей, унаследовала от матери то безысходное устремление души, которым была охвачена молодая санитарка в минуту невыносимого срама, страдания и ужаса. Ей хотелось смерти, она бы с великим облегчением убила себя, если могла бы хоть свободно шевельнуть рукою – нет ничего страшнее для всего моего Леса, нежели это великое по силе, исполненное мрачной страсти желание самоистребления Деметры.
Я всего лишь мыслящий атом, я столь мал, что почти и не существую, – и всё, что создано вокруг, скорее не создано, а осознано мной. Это мне казалось, что мною создан мир, потому что я, не существуя в материи, вижу её вокруг себя и в то же время никого другого не знаю, кроме себя самого, кто бы мог сотворить это. Свойственная мне самая большая моя страсть -желание небытия, жажда вкусить смерти – присуща и всему, что я вижу вокруг себя. Все эти тела и системы, едва родившись, развиваются и движутся только в одну сторону – к распадению, энтропии, к полной аннигиляции. И только Деметра, казалось мне, только Мать сыра земля, на которой стоит Лес, только она одна, вопреки пессимизму Вселенной, утверждает оптимизм безудержного плодородия. Да, мне казалось, что Деметра, женщина, Ева – ребро, вынутое из моего сонного тела, – есть самое удачное, совершенное и стойкое произведение Отца.
Надо будет мне заменить скоропортящиеся зубы на другие, вечные, по-другому устроить сердце, быстро дряхлеющее от денежных забот и тревог, перестроить лёгкие и желудок, столь доступные для злоядного рака. Всё это можно сделать, жизнь совершенствуется с течением разумного времени, и будут, будут неподвижные деревья путешествовать по миру, как некогда богатые пожилые американки, да не куда- нибудь в Лапландию или в Самарканд, а на другие планеты. И люди научатся существовать наконец без зубной боли и тревоги за завтрашний день, свободно, без громоздких ракетных кораблей перемещаясь по космосу, питаясь не хлебом и мясом, а чистейшими лучами многочисленных солнц Вселенной. Научатся они дышать водою, метаном, плавать в серной кислоте, заходить в огонь и выходить из него без всякого ущерба для себя. Всё это будет для них, для их процветания и блага – если только они получат эту свою будущую жизнь от Деметры.
Всего лишь крошечное мгновенье (пусть будет так), малюсенькое мгновенье, которое я уделил на весь этот человеческий разговор, вызвано к бытию словесному, логическому тем, что мне сейчас совершенно неизвестно, не захватит ли всецело Деметру это роковое желание не жить. Оно приходит к ней и овладевает ею лишь по одной причине – если нет Любви, если исчезает Любовь. Деметра венчает красотою и счастьем всякого, кто её любит… Это может быть одной из простых историй, – но ведь все они, соединяясь в одну печальную историю погибели женщины, отвергнутой в любви, потрясают душу Вселенной своей убийственной простотой.
Царь-баба и Марина, следующие с грузом древесного угля на возах по раскисшим дорогам летней ненастной порою, как раз проезжали мимо одного местечка, называемого Гудом. Скоро двенадцать семейств вселятся сюда, на бывшее барское подворье, а через год-другой выстроят из лесного новья хорошие избы, общую баню, различные полезные для хозяйств строения и, получая от счастливого супружества с землёю превосходные урожаи хлеба и льна, вскоре смогут даже купить трактор 'фордзон' – на удивление всей округи… Но уже через пяток лет новые хозяева земли приуныли, потому что постепенно выяснилось: хотя по новому положению земля навечно принадлежит им, но она им не принадлежит. 'Новый путь', как называлось это первое в округе семейно-крестьянское предприятие, добровольно, но насильственно присоединили к спешно образованному, как и всюду по стране, огромному колхозу, который начался с развала. И вместо дружной работы на обновлённых чёткой идеей полях, крестьянские семьи стали уезжать в чужие края, расползаться во все стороны, как вши из рубища нищего. Весной тридцать первого года крестьяне не вышли пахать – лоно Демотры осталось нетронутым, в мае приехали городские начальники крестьян и заставили их пахать, председатель же хозяйства был увезён под стражей.
Тридцать третий год был голодным, сорок третий военным, сорок седьмой – снова голодным, а ещё через десять лет уже не было на Гуду людей. 'Новый путь', так весело и дружно начатый в двадцать седьмом году, к пятьдесят седьмому году уже закончил своё существование: деревушка почти исчезла, люди уехали, избы были проданы и свезены, на месте поселения крестьян осталось всего два дома. И жила в это время в одном из них девушка-фельдшерица, дочь первого председателя 'Нового пути', а второй дом стоял безлюдным, с выбитыми окнами.
Царь-баба и Марина, проезжая в 27-м году мимо пустующей барской усадьбы в Гуде, обе перекрестились, глядя на его мрачные, потемневшие от дождя крыши, над которыми не шевелился дым и лишь толклись чёрные галки – ещё не было на Гуду людей из 'Нового пути', ещё не зачата там и не рождена девочка, которая вырастет и станет фельдшерицей.
Над жидкой дорогою, растекшейся меж лесных зелёных толп рекой серого киселя, залетали, завспархивали какие-то малоразличимые птички. В их зыбком полёте, столь чуждом по своей лёгкости