письмах Гостева его соображениям насчёт порошков времени и уважительно думала: всё-таки какой он умный, Сергей-то Никанорович; вот бы прислал мне такого порошка с чайную упаковку…
Прошло, проходит, пройдёт много времени (которого нет, которого нет -так что же такое проходит, господа?) – но не из этих ли неслышных устремлений человеческих, соединённых в общем вместилище воздушных пространств Земли, создался столь могучий голос – гул вселенского Леса? Когда в восемнадцатом году Лидии Николаевне работники её, Ротанков Гришка и Замилов Левонтий, сообщили возле коровника, что ночью придут мужики и сожгут усадьбу, она молча выслушала, повернулась и пошла прочь от мужиков, но не дошла до дома, свалилась у крыльца – в то мгновение, когда она пошатнулась, остановившись, на неё обрушился гул неслыханный, со всеми звуками нашего мира несоизмеримый. И в оставшееся время её жизни (два дня) то и дело, когда она приходила в себя, бессмертный шум звучал неумолчно, и умирала-то она, словно переходя из этого гула в тишину, словно заходя от ровного берега всё глубже в гладкую воду любимого озера. Это было Гавринское озеро, поразительное среди окружающих болотистых, низких, тёмных озёр мещерского края.
К границам её угодий подступали общинные земли двух деревень, и за одной из них, Гаврином, и лежало это озеро, в котором Лида угадала свою судьбу. Однажды летом, как бы впервые увидев ярко-синий круглый окоём воды во впадине зелёных берегов, она замерла, прижав руки к груди, и долго не могла прийти в себя от непонятного, сильного волнения. Затем она взяла какую-то палку в руку, словно посох, да и отправилась пешком вокруг озера, рассматривая его с разных точек зрения. Синее овальное зеркало, слегка вдавленное в зелёную оправу берега, на котором, чуть отступая от края воды, росли высокие сосны и стояли игрушечные рубленые бани; в это зеркало смотрится небо с белыми облаками, замершими на тысячу лет; два села издали, с противоположных берегов, ревниво переглядываются меж собой: у кого дома лучше, у кого бани поигрушечней; село Воскресение похваляется перед купеческим кирпичным Гаврином своею пригожей бело-серой церковью.
Лидия Николаевна обошла улицы обоих сёл и, вернувшись к исходной своей точке, где в тени сосен ждал её тарантас с кучером Левонтием, велела оному доставать корзину с домашней провизией. И этой минутою вышел из распахнутых дверей кирпичного лабаза скототорговец Авдей Когин, озабоченно щурясь под ярким солнечным светом, вглядываясь в небесное видение, красавицу помещицу, и глазам своим кошачьим, сладким, нагловатым не веря. Увидев его, в свою очередь, она тоже озабоченно нахмурилась и сощурилась: точно так же замерло в ней и потом запротестовало гордое сердце под натиском внезапной любви, как было это у её любимого брата Николая семь лет тому назад. Ибо в душевных свойствах представителей этого рода было такое общее качество: влюбиться внезапно, мгновенно и на всю оставшуюся жизнь.
Итак, судьба Лиды была сходна с судьбою Гавринского озера – не раз думала об этом она в свои одинокие ночи и дни, говорила об этом кое-кому, но никто не понимал её. При чём тут озеро – недоуменно уставлялись на неё чужие глаза и тут же с неловким чувством отводились в сторону. А при том, – говорила, размышляла Лида, – что озеро здесь чужое, такое же чужое, как я… И не произносила она вслух, да и не думала она в ясных словесных образах, о том, что озеро – глубокое, чистое, с песчаным дном, необыкновенно красивое – совершенно не такое, как глухие озёра вокруг, подпитываемые болотами. Чистое Гавринское было иного происхождения, чуждой, нездешней природы и необычной для местных водоёмов глубины: до двадцати саженей. И знала, насколько она отлична и далека свойствами своей души от всех людей округи – душа её родилась совсем не здесь, а может быть, в Древней Греции.
Четырёх мужчин она знала за свою жизнь, от всех родила по ребёнку, но любила всё же одного, того первого, который встретился ей на берегу родственного озера. Чернявый, с кольцевидными крупными кудрями, с поджатыми, как бы подрезанными, хищными ноздрями, – прасол и был похож на древнего грека, такого, каким нарисовал его некий мастер на глиняной посудине: хищным, дерзким, развесёлым, горбоносым. Этот грек шёл однажды с вёслами на плече по берегу моря – и вдруг на отмели увидел круглого блестящего дельфина, подумал было, что выкинула волна любимца моряков, и, подойдя, хотел стащить зверя обратно в глубину; но обнаружил, что, закатив глаза, бедняга дельфин уже испускает дух. Помощь друга пришла слишком поздно; или – не нужна никому такая помощь, потому что подверженному гибели, страстно желающему вкусить смерти, как доброго старого вина, -любому из нас помочь нельзя, не нужно, некому…
Прасол Авдей Фролыч Когин в тот ярый мужеский год свой обеспечил двух разных женщин по ребёнку, кроме того обрюхатил и свою жену Степаниду, Стёпку-грачиху, как он её звал. И родили женщины невдолгих друг за дружкой: Стёпка-грачиха первая, затем помещица Тураева, а после них одна крестьянская дочь по прозвищу Курица, овечья пастушка, которую Авдей Когин случайно увидел спящею под скирдою соломы невдалеке от проезжей дороги. На её несчастье, ветер задрал у неё, у сонной, юбку выше полных коленей, а Авдей Фролыч это узрел со своего высокого шарабана. Остановив лошадь, внимательно оглянулся во все стороны – дорога повсюду была пустынна; схватить Курицу за крепкие лодыжки разбросанных по соломе ног и волоком оттащить на другую сторону скирды было делом шести секунд. На дальнейшее скототорговцу не понадобилось времени больше, чем мерину, донимаемому слепнями, стронуться с места и дойти до леса, который начинался в полуверсте. Застёгивая штаны на ходу и чертыхаясь сквозь зубы, Авдей Фролыч побежал догонять лошадь; а за скирдой, тряся головою и вытягивая из растрёпанной головы соломинки, сидела на земле Курица, ещё не совсем проснувшаяся, и она потом родила дочь, которая выросла безотцовщиной и погибла страшной смертью – была вместе с конокрадом Шишкиным убита мужиками из Мотяшова, которые ранее скупали у лихого человека угнанных им лошадей.
Дочь Курицы Марфушка давно была близкой подругой Шишкина и вместе с ним пришла в тот роковой день за расчётом – и вот конокрада, позвав в баню, ударили тяжёлым концом безмена по голове, сразу же проломили в его черепе широкую дыру, а Марфушке пришлось умирать долго и мучительно – её рубили топором, кололи длинным мясницким ножом, а она всё ещё была жива, в памяти и, хватаясь за нож, умоляла знакомых ей мужиков за-ради бога её не убивать и клялась, что никогда их не выдаст, если останется жива. Но Марфушку всё-таки добили и вместе с конокрадом унесли на лесную поляну, там их усадили напротив друг друга – её и Шишкина – и каждому в руку вложили разобранные веером карты. Шишкин так и застыл с картами в руках, задубел на морозе, а Марфушка свалилась вперёд, лицом в снег, и потом, когда её дёрнули назад, выпрямляя, у трупа напрочь оторвался нос, вмёрзший в обледеневшую землю. Фамилия её матери были Райкова (про отцовство Когина поговаривали, но не особенно всерьёз – Курица была гулёна известная), по-человечески звали её Дуней.
У помещицы, кроме Авдеева сына, родились неизвестно от кого ещё двое мальчиков (которые умерли) и дочь Даша, и от жены-грачихи Когиной родилась дочь, обе они оказались гораздо счастливее бедняги Марфушки. Ногинская дочь Галина и помещичья Даша были похожи как близнецы, обе чернявые и аппетитные, весёлые и подвижные, полногрудые; они и учились – правда, в разное время – в одном техникуме связи, после окончания которого Даша уехала в Ростов-на-Дону и там вышла замуж на офицера, а Галина устроилась в Касимове на телефонной станции, да так и проработала на этой станции всю жизнь до пенсии.
И к этому времени совершенно неожиданно пришло на её имя письма от Дарьи Мефодьевны Трушкиной, которую два дня не могла вспомнить Галина Авдеевна и еле вспомнила. Но того предположить она не могла бы, что они, оказывается, имеют общего братца Митрофана (ныне Никифора Барсукова), – об этом сообщала в письме из хутора Весёлого сама же и удивлённая Дарья Мефодьевна Трушкина, урождённая Тураева. Ей же сообщил об этом Савелий Власьев, отец Артюхи Власьева, он-то и рассказал Трушкиной, что в старой палисандровой шкатулке много лет пролежала некая записка, – и в конце концов выяснилось, что в ней было признание Тураевой Лидии (кому?!) в том, от каких людей были рождены её оставшиеся в живых дети – сын Митрофан и дочь Дарья.
Об этом узнал Савелий ещё до войны, а лет через двадцать встретился с Дарьей Мефодьевной на юге в Ростове, где отдыхал во время отпуска, и сообщил ей тайну записки, а она написала об этом в Касимов – почти наобум. И вот письмо дошло, весть о необычном странном родстве через общего брата поразила Галину Авдеевну Купряшину настолько же, насколько и Дарью Мефодьевну, и обе женщины через переписку сошлись на том, чтобы всем троим непременно встретиться когда-нибудь. А в это время один из сыновей Галины Авдеевны, её любимец Слава, безвестный поэт, написал следующие стихи:
Когда сливают молодость с молодостью, получается крепкий раствор, в котором вырастает