космонавт. На этой фотографии гористая земная поверхность выглядит как окаменевшая шкура какого-то доисторического животного, или можно подумать, что это шероховатая поверхность плоского камня, бурого с синеватыми размывами, кое-где тронутого тёмными извилинами трещин. Эти трещины – реки, а некие расплывчатые кляксы по камню – может, так выглядит материальный след наших страстей и надежд, противоречий и взаимных несовместимостей в убеждениях? О боже, Андрей, – всего лишь голубовато- зеленоватый крап на бугорчатой растресканной шкуре окаменевшего носорога, невнятной формы пятна… Наше мышление, философские сложности, понятие 'дэ' и понятие 'дао', мир как воля и представление, непротивление злу насилием, отчуждение гностиков и экзистенциалистов – всего-навсего отсутствие наше в чём бы то ни было, когда бы то ни было и где бы то ни было, Андрюша, – а вместе с тем это поистине сумасшедшее желание быть везде, всюду и всегда!
Брат Андрей, как славно, что ты приплыл ко мне на лодке, появился в день моего рождения с подарком – а ведь я-то сам даже и не вспомнил об этом замечательном дне в году (в котором каждый день замечателен чьим-нибудь днём рождения), – и наконец-то мы всласть поговорим друг с другом, благо, что егерь уехал к своей Ларисе и застрял там, а рыжую Анисью я отослал на кухню. Поговорим по-братски о том, о чём ни с кем другим поговорить невозможно, я буду спрашивать у тебя, а ты можешь не отвечать, тебе-то не обязательно отвечать, ибо не нужна мне твоя ложь, и ты это также знаешь.
Братец, что нам делать, если оказывается, что нас с тобою не существует, несмотря на то, что мы вот сидим с тобою рядышком и можем потрогать друг друга; и в печке полыхают берёзовые дрова, за которыми слазила, рискуя здоровьем, Анисья по ледяной воде к дровяному сараю, принесла несколько охапок из всплывшей к потолку поленницы – так не существует уже ни этих берёзовых дров; ни сараев дровяных, ни самой Анисьи, бредущей через двор по самый пах в воде, держа в одной руке охапку поленьев, другою высоко поднимая подол юбки.
Плещется кругом вода половодья – какого года от р. Христова это половодье, неважно, и неизвестно, для чего происходит эта наша горячая беседа, да и то неизвестно, происходит ли она – потому что на Колином Доме теперь стоит не тот высокий и просторный барский дом, похожий на фенимор-куперовскую фортецию, и не та приземистая изба в три окна, которую срубил на месте отчего дома Степан Тураев, а казённого образца бревенчатый дом, какой можно увидеть в любом совхозе средней руки (углы рублены 'в лапу', тесовый цоколь; сени и веранда с вертикальной, 'в разбежку', обшивкою; высокое некрашеное крыльцо). Но пройдёт совсем немного времени -лет тридцать, сорок, – и на этом месте будет что-то совсем иное: что? И мой дух, брат Андрей Николаевич, тоскует и томится в духе внука моего Глеба Степановича, который сам тоскует и томится в духе деда своего Николая Николаевича – поговорим, родной, о том, что же страшного в допущении того, что человеческая попытка познания мира и себя – полностью не удалась? Может быть, не единичному человеку будет дана такая возможность, и только тогда самопознание не приведёт к самоуничтожению? Человек, мой брат Андрей Николаевич, есть существо глубоко трагичное и несчастное потому лишь, что всё, что он узнаёт о мире вещей и пространств, оказывается направленным против него самого.
Что твоё земство, брат, что твой мировой суд? И вся логика твоих канцелярских бумаг?.. На самом-то деле мир движется вовсе по иной логике, чем та, которую открыли для себя человеки! Они ослепили себя посредством этой логики, как малые дети ослепляют себя с помощью наточенного карандаша, протыкая себе зрачок его острием. Боже мой, Андрей! Со всей твоей положительностью, старательностью, силой воли и постоянством в убеждениях – о, что бы сталось с тобою, мой любимый братец, если бы при своей жизни ты узнал про Освенцим и Хиросиму?
– Дела земства, – говорил Андрей, с заметной жадностью поглощая чай с черничным вареньем и жуя чёрствые Анисьины пироги с капустой, – являются практическими делами для претворения моих взглядов в жизнь. А вот что высидишь ты, Николаша, спрятавшись на этом необитаемом острове, я не знаю. – И, широко разинув рот, сунул туда кусок пирога.
– Я тоже не знал, брат, – отвечал Николай, – но вот пришло половодье, я посидел тут один посреди разлива и теперь могу сказать: кое-что я высидел, Андрюша.
– Что же, скажи на милость? – с доброй улыбкой повернулся тот к брату лицом, оторвавшись от кружки с чаем. – Небось опять развивал мир идей по Платону? Или о саморазвивающемся духе по Гегелю размышлял? Или китайщину разводил?
– А стало мне совершенно ясно, Андрюшенька, что каждый из нас всего лишь сосуд, в который вложено много разных глупостей, вот вроде твоего земства, скажем, – ответил младший брат и тут в нетерпении скрытого порыва вскочил с места и стал ходить по комнате; бекешка его слетела с плеч и осталась лежать на кресле.
– Позволь спросить тогда, а что же по-твоему не глупости? – снова уткнувшись носом в кружку с чаем, спокойно молвил Андрей.
– 'Не глупостями', как ты выражаешься, являются сами сосуды, то есть мы, – отвечал Николай брату и вдруг поразился ясности и стройности раскрывшейся перед ним картины. – Каждый из нас – это плоть и кровь нашего Отца-леса, того самого Леса, который и сейчас стоит вокруг нас. Он первым из живых поднялся на земле – единым всеземным нашим Лесом. И если мысленно проследить цепь развития – то каждый из нас в прошлом был деревом, и поэтому мы носим в себе его законы и нравственность.
– Какие же это? – спрашивал Андрей, усталыми и несчастными глазами глядя на брата. – Нельзя ли разъяснить поконкретней преамбулу?
– А все те нравственные устремления и понятие справедливости, которые с незапамятных времён уже определены людьми во всех уголках человечества на всех языках – от эскимосского до китайского и английского.
– Они, эти понятия, ты считаешь, своим происхождением обязаны деревьям?
– А кому же? Не зверям же! От зверей мы не могли бы получить в наследство заповедей добра. А вот деревья, Андрюша, изначально были добры и таковы остались. Они были созданы такими, чтобы не могли нападать на другие существа. И вся их жизнь претворяется в огромное количество плодов, которые полезны этим другим существам. Что там жизнь – даже смерть дерева приносит огромную пользу и добро для других тварей. А деревянные дома и строения обладают лучшими качествами и благотворны для тех, кто поселяется в них… Вот они какие, деревья, – и разве не их нравственный закон ты исповедуешь, день и ночь бормоча себе о необходимости общественного служения?
– По-твоему выходит, Николаша, что даже наши гражданственные идеалы исходят от твоих берёзок и сосёнок? – Андрей Николаевич отставил кружку с чаем в сторону и беззвучно рассмеялся. – Полно тебе, Коля, или ты шутить изволишь?
– Берёзки и сосенки, Андрюша, подсказывают не только это, но и многое другое, не менее значительное, чем идеал гражданственности. Например, они определили ту формулу личной свободы, которую мог бы перенять для себя и человек, будь он столь же нравственно совершенным, как дерево.
– Приятно, очень приятно такое слышать; но ещё приятнее было бы, брат, услышать ту самую формулу свободы, которую открыли тебе берёзки и липки.
– Так слушай! Свободу ищет тот, кто её потерял, у которого её отняли, не так ли? Таким образом, подспудная и жестокая тоска по ней является следствием какой-то несправедливости, учинённой по отношению к тому, кто это чувствует… Такова подноготная любви человеком свободы: это желание избавиться от крупнейшей неприятности, связанной с той или иной формой неволи. Ну а что у дерева? Дерево всё приемлет по-другому. Оно никогда не чувствует себя
– Парадоксы, Коля! И к тому же не надо никого убеждать, что дерево способно размышлять, подобно человеку.
– Но разве ты не чувствуешь, что всё называемое твоими размышлениями приходит к тебе откуда-то и касается тебя, словно дуновением ветра? Разве тебе не приходило в голову, что всё, что возникает в ней в качестве мысли, уже существовало где-то? Что закон, который открыл Архимед, уже был определён где-то и