интеллектом, но в том, что касалось роковых страстей, правящих миром (кроме страсти к деньгам), Мэн Дэн был абсолютным профаном, и поэтому я почти никогда не привлекал его к обстоятельствам своей тайной, несчастной, тысячелетней страсти. В этом случае самым подходящим материалом являлись такие монады, как русская душа Евгения.
Разумеется, я не мог любить Надю, будучи бестелесным, поэтому во все века, в которых она появлялась на театре жизни, я вынужден был удовлетворяться лишь наслаждением ее мужей и любовников. И какими бы они ни были, какие бы ни складывались у меня с ними отношения, я всех их отправлял на тот свет раньше времени, которое они сами бы для себя назначили. Я всех их смертельно ненавидел во все века, и иначе быть не могло – ведь Сам Иегова возненавидел воров, которые украли у Него то, что Он любил больше всего.
А то, что у меня украли, я уже не мог себе вернуть, и мне оставалось только одно: мстить и наказывать, карать и уничтожать. Конечно, я всегда понимал, как смешны и тщетны все эти злобные мои действия: убивая своих соперников смертью, тем самым я отпускал их на свободу, значительно сокращая срок земного наказания, на который каждый из них был осужден. Например, того же
Евгения бедного, чьими русскими словами пишется этот роман. Из всех языков мира судьба моя избрала именно русский для выражения своей воли и тайны, и я с благодарностью отношусь к подобному выбору. Ибо те слова, что принадлежат началам многих миров, звучат на русском языке просто, наивно, благородно и чисто…
А пока что я, как та серенькая мышка на даче д-ра Мэна, пойманная его домашней кошкой, зверем с удивительно большими, торчащими, как у собаки, треугольными ушами, – я, словно мышка перед кошкой, пытаюсь танцевать. Я сначала хотел написать роман об Орфеусе, великом певце, который вдруг ослеп и которого полюбила русская женщина по имени Надежда, но понял, что ничего подобного писать не надо. Надя не любила Орфеуса. Она любила невидимого ангела. Сочинять роман о не существовавшей страсти или о несчастных, которые вовсе не были несчастными, не стоило. И я написал, кажется, что-то вроде записок д. Неуловимого, которому очень неловко и затруднительно рассказывать о том, что на возвышенном языке людей называется роковой страстью. И он рассказал об этом, как бы криво усмехаясь, а иногда и неловко посмеиваясь вслух. Уединившись в дачном поселке, расположенном в лесах срединной Кореи, я записывал, тайным вирусом внедрившись в Hard Disk на компьютере доктора
Мэна, это повествование о себе и о других демонах, когда-то вместе со мною зажигавших звезды.
Теперь же я завершаю эти записки и, проверяя свои чувства, которые заставили меня писать, нахожу их и жалкими, гнусными – и великими, прекрасными.
Господин Мэн Дэн, человек с белыми седыми волосами и черными, словно наведенными углем, бровями, пока нужен здесь, чтобы включать и выключать мне компьютер. Надя после похорон Орфеуса вернется назад в Геттинген, затем поедет оттуда в Португалию, чтобы встретиться с Валерианом Машке, который хочет научить ее летать. Но вместо него Надю встретит в Португалии демон смерти Келим: да, роман уже действительно близится к концу… “Все мировое зло, которое испытало на себе человечество, было явлением временным – и это время уже закончилось” – ах, хорошо бы завершить его такими словами! Тем более что это верные слова.
Я услышал их однажды утром, когда прогуливался, как обычно, узкими безлюдными коридорами в лесной чащобе, по которым пролегли асфальтированные дорожки в этом поселке богатых вилл. Я скучаю по России, которую полюбил странной, чистой душою Евгения, погубленного мною совершенно зря. Из России я улетел вместе с доктором Мэн Дэном, когда внезапно приблизился час ИКС для этой страны. Но если России все равно суждено воскреснуть земным раем и воссиять под солнцем – еще ярче, чем прежде, в березовом белом свечении, под светлой музыкой облаков, – мне не приходится надеяться на воскресение вместе с нею.
Однако Бог милостив, и я люблю Его. Может быть, и минует… Но все равно я должен буду признаться Ему, что моя пагубная страсть к прекрасной женщине, дочери человеческой, которую Он создал, пронеслась со мною через все века и не только не стихла, гасимая холодом стольких смертей, но стала еще более жгучей. Пусть даже будут убиты все демоны смерти – но и это не сможет избавить меня от моей собственной. Ибо я не перестану, должно быть, желать эту навсегда чужую жену, чужое ребро, чужую непостижимую красоту, созданную не для меня. За такое же по законам Бога полагается смерть без права на воскресение.
Но ведь и я был создан Им! И поэтому, может быть, я не виноват.
Я ангел времени, ставший демоном страсти, которая правит миром. Оглядывая мгновенным взором все путешествие человечества, я хотел бы и для себя воскресения. Желание это вполне естественно – таким меня создал Бог.
Мне казалось, что я знаю слова, созидающие в окружающем мире все, что доступно вниманию грамотного русского человека. Таким был Евгений, скромный преподаватель словесности. Недавно однажды утром для меня открылось, что и многие птицы, живущие в Корее, выражаются вполне по-русски. Но некоторых птичьих слов я все же не понимал. Так, если никаких сомнений не было насчет дикого голубя, который хрипло бубнил из затаенных глубин леса: “Иди ты отсюда! Иди ты отсюда!.. Шут”, если вполне понятно мяукали иволги, по-базарному бранились сороки и рыдали, удушливо причитали кукушки, то говор одной незнакомой птицы озадачил меня. Поначалу она совершенно отчетливо, с очень приятными контральтовыми переливами произнесла на русском: “Верим ли мы правильно? Верим ли мы правильно?” Затем, чуть помолчав, отчетливо выговорила: “Онлиро! Онлиро!.. Онлирия…”
Мне это слово незнакомо. Но если в этом мире, конец которого близок, слова могут означать приход или прилет, вознесение или падение с небес какого-нибудь таинственного существа, небесного тела, души, или порывистое дуновение из уст невидимых ангелов – любое произнесенное слово ответственно.
Пусть даже оно принадлежит птичьему языку или сопутствует неторопливой речи морских волн. И мне захотелось узнать смысл нового слова: может быть, из всего того бескрайнего отчаяния, в котором покорно плещется земная жизнь, есть выход – широкая и спокойная протока? Может быть, простится мой грех, – и вот прочищается громадный перламутровый зев неба от косматых хриплых туч, новое утро мира прокашливается, розовая, свежайшая, превосходно натянутая гортань его настраивается воспроизвести утреннюю песнь – голос Орфеуса взвивается в небеса белым голубем той мелодии, которую должна была исполнить на Флейте Мира одна несчастная московская девочка. Может быть, мы не знаем еще о чем-то, что украсило бы жертву Богу – белого агнца жизни – такими же зорями, как и эта сиюминутная животрепещущая заря, в которой никакая кровь не прольется. Виновные, ждущие, мы узнаем наконец, что за весть принесла птица в мир этим словом:
– Онлиро! Онлирия.
Совместный ход звезд, облаков, луны привел к неизменному утру, как и в прежнем мире, который нам так ясно помнится – и вспоминается во всем своем преосуществлении от начала и до конца. Над ОНЛИРИЕЙ встает солнце, и оно такое же круглое, громадное и лучезарное, как и на земле, но только небывалого для земного мира зеленого цвета. Мы приветствуем это зеленое солнце взмахом руки, поднятой над головой, и затем, прежде чем рассеяться мириадами ярких блесток, принявших на себя изумрудный отсвет зари Онлирии, успеваем еще обменяться прощальными улыбками: до вечера! до завтра! до следующего тысячелетия! И каждому, кто сейчас находится здесь, на берегу моря, предстоят новые встречи и новые разлуки, и все они будут только радостными – тихо-приятными, нескончаемо благодарственными, ласковыми, как рокот морского прибоя.
ОНЛИРИЯ