солнца, которое, выйдя из-за угла дома и ослепив скользящим потоком света окна его боковой стороны, уйдет потом за непроницаемые кроны могучих грабов… То есть, господа, в дверь дома давненько никто не входил! И только задрав голову да внимательно осмотрев окна, расположенные над подъездом в верхних этажах, я понял всю подоплеку этой загадочной ситуации.
Окно во втором этаже было широко распахнуто, и на его фрамуге красовалась надпись по-немецки: “Вход здесь”. Но и без этого плаката я уже понял, что – здесь, ибо надоело, должно быть, графу, живущему на такой громадной вилле, открывать и закрывать тяжеленные двери подъездов, и он решил, наверное, пользоваться окнами второго этажа, где обычно располагались комнаты для гостей. Граф предлагал им по своему выбору занять любые апартаменты, пользоваться всем, что было в кладовых, холодильниках, библиотеках, чуланах и подвалах замка, но сам очень редко выходил к гостям, а некоторые из них так и не встречали его во все время пребывания в Wittenberg’е… Но обо всех причудах и особенностях хозяина замка мне еще предстояло узнать, а пока что с легким сердцем и с радостным предощущением новой встречи я вначале чуть-чуть приподнялся над землей и, повиснув в воздухе, снял с ног башмаки, отряхнул их от дорожной пыли, постукав подошвами друг о друга. И с башмаками в руках, с идиотской, должно быть, улыбкой на физиономии я медленно, нарочито медленно стал подыматься ко второму этажу – и все время чувствовал, что за мною наблюдают из какого-нибудь окна две пары глаз: глаза графа и глаза его собачки по кличке Руби. Располагаясь то ли на подоконнике, то ли на руках графа, умная собачка наипристальнейшим образом следила за моим вознесением… Ничуть не удивленная оным, она все свое любопытствующее внимание сосредоточила на том, как я самым бережным образом прижимаю к животу свои любимые коричневые башмаки.
Так же и я когда-то при жизни, увидев из окна своей квартиры летящего демона, ничему не удивился и лишь рассеянно следил за тем, как прогибаются на концах маховые перья его крыла. Это было в один из тех последних четырех дней, самых ужасных дней моей странной жизни, когда мне стало ясно, что Надя ушла, что все, связанное у меня с нею, есть не мое: ничего нет, ничего и не было. Просто неуловимый демон побаловался. И вот наконец объявился в московском небе он сам – огромный, грузный, как дирижабль, весь сверкающий серебром, спокойно и деловито облетающий городские кварталы.
Он летел мимо бесчисленных окон в новых высотных кварталах Москвы, никого и ничего не замечая. Но почему-то в Мневниках его взор задержался на одном из окон четырнадцатого этажа, и демон увидел раздергивающего шторы старика, который быстро спрятал за спину окровавленную руку и взглядом василиска уставился в его глаза. Но ему настолько было безразлично, чем озабочен старый человек, костлявый и лысый, что тот мгновенно сам это почувствовал и даже перестал дальше делать вид, будто ничего не произошло. Наоборот, старец раздернул занавеси пошире и поспешил явить перед демоном, пока тот медленно пролетал мимо, всю жуткую убогость своей неряшливой стариковской берлоги, и главным образом нечто, завернутое в тяжелую шинельную ткань, к чему имела прямое отношение столь поспешно спрятанная за спину рука в пятнах засохшей крови.
ОБЛЕТАЮЩИЙ КВАРТАЛЫ
Ничуть не удивило старца, что летит пред очами его некое человекоподобие с громадными крылами, распростертыми за спиною. Не удивило, а всего лишь вызвало желание представить взору небесного ангела (за которого он и принял меня) свое немыслимое злодеяние – убийство, очевидно, какого-нибудь некрупного домашнего животного или маленького ребенка. Не знающее ничего, кроме собственной тоски одиночества, погубленное творение Господа проводило меня взглядом, исполненным всей пустоты того мирового пространства, в котором никто еще не зажигал звезды.
Игнатия Потужного бесшумный пролет небесного ангела с широко распахнутыми серебристыми крылами застал в минуту крайней озабоченности. Старая собака
Сильва, которую пришлось зарезать кухонным ножом, удивительно бурно противилась смерти, билась в ванной, хотя до этого пролежала в мучительной агонии трое суток, не принимая пищи, лишь запаленно дыша, откинув на коврике голову с закрытыми глазами и оскалив рот с прикушенным языком.
Игнатию Потужному, у которого Сильвушка прожила около десяти лет, под конец кошмарно представилось, что собака вовсе и не собирается испустить дух: будет лежать так вот и жить, питаясь запасами его жизненной энергии. И когда это безумное предположение обратилось в нем в стойкую уверенность, Потужный взялся за нож. Он был отставным офицером авиации, уже много лет как вышел на пенсию, уволившись еще нестарым человеком, – вся истребленная временем жизнь промелькнула для него будто одно неприятное мгновение.
Он развелся с женой, женился в другой раз, но со второю также развелся; от нее и досталась ему Сильва, которую он сегодня неумело заколол большим кухонным ножом. А когда он это сделал и, нервно покуривая, дожидался на кухне, пока собачка стихнет и закоченеет, то вдруг понял, что жизнь его вся прошла пустотой и нежитью. Хотя и помнилось вроде бы, что он летал на сверхзвуковых самолетах и однажды, пролетая над Атлантикой, встретился в небе с парящим ангелом. Потужный сделал тогда крутой вираж и развернулся, желая вновь увидеть неопознанный летающий объект, с тем чтобы атаковать его,
– и нигде не обнаружил одинокого летателя. Вернувшись на базу, Потужный не доложил командованию об этой встрече в небе на высоте двенадцать тысяч метров над уровнем моря, но именно этот случай и послужил подлинной причиной того, что он вскоре, как только пришел срок, сразу подал в отставку – и никогда больше не пытался вернуться к полетам.
А теперь произошла вторая встреча, в минуту жизни для него самую нехорошую.
И бывшему летчику хотелось пожаловаться небесному чину, что вся бессмысленность человеческого существования тогда и выявляется, когда есть два мира и в том, где человеку надо умирать и ложиться в гроб, вдруг появляется некий турист из мира другого, в котором не знают подобных забот.
Старая собака Сильва кончалась в маразме естественной звериной дряхлости, но от долгой близости к хозяину она стала почти что человеком и столь же нелепо и жалко, как ее двуногое божество, цеплялась за жизнь.
И в минуту, когда он завернул мертвую Сильву в куцый остаток армейской шинели и положил посреди комнаты на пол, ему стало абсолютно ясно, что в его проживании долгих дней и годов человеческих было столько же смысла, сколько и в отошедших Сильвиных днях… Тут он раздвинул штору и увидел меня. И столько было вражды и неприятия во взгляде старого офицера в отставке, что мне тоже захотелось, как и ему когда-то, совершить в воздухе разворот, вернуться и атаковать его.
Но я был на службе, и мне предстояло облететь еще много кварталов, мои личные порывы и чувствования не шли в разряд служебных обязанностей. Когда я нанимался, отцы города из мэрии особенно подчеркивали необходимость сдерживать мне свои эмоции, а лучше и вовсе никак их не проявлять, потому что в усталом сознании городских обывателей могут возникнуть самые агрессивные порывы в ответ на мои вполне мирные психические пассажи. Так объяснили мне в мэрии. Я должен быть лично безучастен ко всем людям – таков мой служебный долг.
Перемещаясь по московскому небу, облетая городские кварталы, я обязан был лишь строго и молчаливо совершать свое волшебное парение, как бы производить чудо самым невозмутимым образом. При этом, исполняя свою работу на глазах у миллионов граждан, я ни с кем из них не должен был вступать ни в какие сношения, никого не выделять своим вниманием. Городские власти полагали, что таинственность и беспрецедентность моего появления в небесах, среди высотных домов, надо во что бы то ни было оставлять в пределах необъяснимого. Им казалось, что тоска и тяжкая скука примитивного существования, охватившие граждан в ожидании часа ИКС, пока еще сдерживаемые мелочными страстями городских низов, могут заполнить весь духовный эфир общества. И чтобы граждане не сошли с ума и не устроили мятежей в преддверии Нового царства, отцы города и наняли меня на эту странную работу.