чем думали, и не ударился в бега, а затаился под самым боком, в надежде, что здесь-то искать не будут! Трясли и помещиков, и старост, грозя великим гневом государевым и встречей с Мартынкой Сусловым за утайку сведений. Третьи, кои показались дьяку самыми толковыми, были пристроены к самой ответственной же работе: собирать по крохам информацию, доходящую из-за рубежа. Слушать, о чем иноземные гости[12] с русскими купцами бают, письма перехваченные вскрывать… Ну а новик Степка Олсуфьев, сразу приглянувшийся Астафьеву тем, что смотрел на него хоть и с почтением, однако без малейшей робости или заискивания (трусов и подхалимов дьяк втайне недолюбливал) был пристроен на самое ответственное место – в Посольский приказ. С одним-единственным и крайне ответственным поручением: читать все, что приходит из Европы. А особливо – из Речи Посполитой. Начиная от газет, заканчивая анонимными доносами.
Думный дьяк Григорий Львов попытался было упереться: что, дескать, за дела, сопливому новику здесь делать нечего! Не по чину такая честь! Но Астафьев мигом поставил его на место, произнеся волшебные слова: «Волею великого государя!» И добавил, что сие делается, дабы разыскать и покарать виновника лютой смерти другого думного дьяка, Назария Чистого, растерзанного беснующейся толпой. После чего Львов, долгие годы водивший дружбу с Чистым, сверкнул глазами и поклялся, что ежели кто из приказа посмеет не то что обидеть новика, а хоть слово непочтительное молвить – своей рукой за волосы оттаскает невежу. Пусть трудится во славу государя и Отечества, ничего не страшась.
Вот с того дня и засел Степка в Посольском приказе. Читал все, что ему каждое утро на стол вываливали. С величайшим тщанием, до боли в глазах, всматривался в каждую строчку – не мелькнет ли где заветное имя. Уж так ему хотелось отыскать вора и злодея, первым на след напасть! На сон грядущий молился усердно, прося и Богородицу, и Сына Ее ниспослать удачу. Но дни шли, а злодей Андрюшка нигде не поминался… Дьяк все нетерпеливее спрашивал при встречах: «Ну что, опять ничего не нашел?!» Да таким резким и сердитым голосом, словно ленивый Степка в этом виноват… Иной обиделся бы, а новик по доброте душевной и не думал. Чай, бедному Петру Афанасьичу тоже несладко приходится, когда царь-батюшка его недовольно вопрошает: «Ну что, не нашел еще?!» С прежним усердием продолжал читать да молиться…
И вот однажды молитвы его были услышаны.
За тысячу с лишним верст от Москвы бывший подстароста Данило Чаплинский, убедившись, что его «крулевна» не собирается менять гнев на милость, пустился во все тяжкие. Оскорбленное самолюбие, подстегнутое к тому же жгучим стыдом и паническим страхом, вскипело, образовав смесь, хуже которой и не представишь.
Пану Чаплинскому всюду мерещились казаки, подосланные Хмельницким, чтобы выкрасть его из маетка и отвезти к самозваному гетману, на жуткие пытки и смерть. Он стал бояться спать ночью, вздрагивая от малейшего шороха. Чтобы заглушить терзавший его ужас, пил без просыпу. А напившись, шел, шатаясь, к Данусе, камеристке своей «крулевны», и с дьявольским хохотом насиловал ее, мучил, заставляя делать такое, на что не согласилась бы, пожалуй, последняя шлюха в самом дешевом портовом притоне. При этом называя Еленой.
Засыпал пан Данило, лишь когда за окном начинало сереть. Тогда трясущаяся Дануся на цыпочках, затаив дыхание, кралась в опочивальню госпожи. И долго беззвучно рыдала, уткнувшись мокрым лицом ей в грудь.
– Терпи, милая… – шептала Елена, нежно поглаживая ее по голове. – Господь терпел и нам велел. Время придет – пан за все ответит. И за твои слезы тоже!
– Ах, почему я не такая смелая, как пани!.. – всхлипывала Дануся. – Если бы я тоже сразу сказала ему: «Зарежу пана во сне, а потом убью себя, рука не дрогнет!» Побоялась… И вот теперь…
– Терпи! – торопливо повторяла Елена с окаменевшим лицом. Потому что и сама не была уверена: хватило бы духу привести свою угрозу в исполнение, если бы пьяный Чаплинский не оставил ее в покое.
Глава 15
Лысенко-Вовчур, не уступая Кривоносу в храбрости, все-таки был не столь жесток. Вовсе не потому, что смущала пролитая кровь или страшил гнев Божий. Повидал и пережил атаманов помощник за свою буйную жизнь столько, что на десятерых бы хватило. Время же было суровое, к жалости не располагающее. Мягкосердечный человек на его месте или сошел бы с ума, или руки бы на себя наложил. В лучшем случае – спился бы вконец, став непригодным к реестровой службе. А это для казаков было хуже смерти.
Что же касалось Страшного суда, то Лысенко успокаивал свою совесть простым, но убедительным доводом: «вольные лыцари» же не абы кого рубят да на копья поднимают, а врагов Христовых! С турками, татарами все без лишних слов ясно, с жидами-христопродавцами – тем более, а что касается ляхов… Так ведь неправильно верующий христианин-еретик еще хуже жида-арендатора или татарина гололобого. Господь за то не осудит. Особливо если богатые дары в церковь принести, попам червонцев отсыпать…
Порой, правда, совесть никак не желала униматься, ехидно вопрошая: ну, с мужчинами-то, по крайней мере, понятно, те могут за себя в бою постоять. Жинки – то законная добыча казака, испокон веку так повелось, не нами начато, не нами и кончится… Грех, конечно… Ну так добавить попам, чтобы отмолили, и всех дел. А беззащитные детишки – их-то за что? Сколько ни твердил себе казак, что из маленького ляха непременно вырастет пан – угнетатель православного люда, а из крохотного жиденка – новый арендатор, на душе все-таки было неспокойно… И приходилось пить едва ли не наравне с Кривоносом, чтобы добрая горилка выбила из головы ненужные мысли. А поутру, проснувшись да опохмелившись, Лысенко-Вовчур с облегчением убеждался: совесть притихла.
Так что был он настоящим казаком и достойным сыном своего времени. Но вместе с тем не только храбрым и жестоким, но и расчетливым, а когда надо, и хитрым. И даже