Вообще-то заявки на кровь для переливания, так же как и на необходимые лекарства, оформлялись Баром, официальным тюремным врачом, но тот не видел в этих заявках особого смысла. Бар, местный интерн, забегал в тюремный лазарет четыре раза в неделю — каждый раз на полчаса, то есть ровно на столько, сколько требовала буква его контракта. Перед тем как вернуться на поле для гольфа, он наказывал Клейну и Коули отсылать всех тяжелых больных в центральную больницу графства. Его представления о лечении СПИДа сводились к тому, чтобы вкалывать больным слоновые дозы успокаивающих и не мешать им почивать в бозе. Клейн презирал Бара, но не за то, что его доктрина неразумна или негуманна, а за то, что врач с ее помощью просто манкировал своими служебными обязанностями. Бар получал от Управления исправительными учреждениями за несчастные два часа в неделю неплохую зарплату, а между тем на эти деньги можно было закупить медикаменты. Но власть в руках Бара. Стоит ему только пожелать, как Коули и Клейн в два счета вылетят из лазарета. Фактически они так нарушали инструкции, что их с полным на то основанием можно было сгноить в карцере. Поэтому они целовали Бара в задницу, брали на себя его обязанности и обращались к нему только с просьбой выдать заключение о смерти очередного пациента, за что, кстати, Бару платили отдельно. Тот против подобного положения дел не протестовал.
В полном соответствии с политикой Бара Клейн и Коули пришли к выводу, что лечение зависит от самих больных. Если человек хотел сражаться с болезнью, они сражались вместе с ним. Пока дело вплотную не доходило до диспансеризации, заболевшие терпели сколь возможно долго. В больнице лежали мужики, которым было не впервой попадать в переплеты, но умереть в тюремном лазарете от СПИДа — предел падения, доходить до которого никому не хотелось. В „Зеленой Речке“ проявления мужественности культивировались со страстью почти религиозной. Люди свыкались с каждодневной перспективой получить перо в бок, многим пришлось в свое время заглянуть в ствол тридцать восьмого калибра; большинство, приговори их к электрическому стулу, по крайней мере плюнули бы в глаза тюремщику, принесшему это известие. Но долгое умирание за решеткой да еще от этой болезни — „болезни пидоров“, — считалось дном, ниже которого, по мнению обитателей „Речки“, опуститься нельзя.
Соответственно, большинство пациентов предпочитало садиться на транквилизаторы. А почему, собственно, и нет, спрашивал себя Клейн; иногда он думал, что ценность жизни сильно преувеличивают. Люди рождаются и умирают, и кому какое до этого дело, за исключением разве что близких родственников? А скорбь — это удел скорбящих, а не покойников. Клейн надеялся, что, когда придет его час, у него хватит здравого смысла, чтобы покончить со всем быстро и чисто. Конечный результат уже предопределен — зачем же тогда копья ломать?
Но Винни Лопес был из породы бойцов. Боксер. Заталкивая комок замаранных простыней в пластиковый мешок, Клейн случайно встретился глазами с Лопесом и увидел в них свирепое отрицание минутной слабости. На секунду сердце Клейна дрогнуло: доктора захлестнули запретные эмоции, и, не дожидаясь, пока совсем размякнет, Рей отвернулся. Щелкнув резиновыми перчатками, он сунул их в тот же мешок с простынями и натянул чистую пару. Затем, стараясь не встречаться с этими опасными глазами, он встряхнул свежую простыню и, перекатив парня на бок, подоткнул ее под тело Винни. Когда Рей снова повернул больного на спину, он увидел, что лицо того сморщилось.
По щекам Лопеса текли слезы. Спрятав глаза под согнутой в локте рукой, он отвернулся, так что Клейн видел только его затылок. По мнению доктора, никому еще не доводилось видеть плачущего Лопеса.
Внутри Клейна все сжалось. Лопес, осужденный за четыре убийства, совершенных в ту пору, когда он был главарем одной из уличных банд в Сан-Антонио, и пользовавшийся авторитетом даже в тюрьме, плакал, как восьмилетний ребенок. Клейн развернул вторую простыню и прикрыл ею скорчившегося парня. Клейн знал, что иногда человеку необходимо побыть наедине со своим стыдом и болью, но он также понимал и то, что порой подобные соображения служат оправданием собственного нежелания помочь. Бог его знает… Поэтому Клейн отбросил рассуждения и, подтыкая простыню, прислушался к голосу сердца. Затем он выпрямился.
—Винни, — позвал он.
—Вали отсюда, приятель, — отозвался Лопес из-под локтя.
Клейн опустился на стул возле койки. Прямо перед ним была обтянутая простыней спина Лопеса. Клейн опустил руку ему на плечо и почувствовал, как больной напрягся еще сильнее. Рука доктора осталась лежать на плече парня, и через некоторое время Винни обмяк. Клейн пожалел, что совершенно не говорит по-испански.
—Винни, — сказал он. — Ты, конечно, можешь послать меня подальше, но это наша с Коули работа, и мы знаем, что здесь почем. Дело в том, что в этом месте нет никакого позора в слезах, дерьме или в этой проклятой заразе. Только не здесь. Понимаешь?
Тощее тело под его рукой затряслось от горя.
—Если бы я заболел, ты, возможно, поступил бы так же, — предположил Клейн.
Лопес рывком повернулся к нему: глаза парня пылали от гнева и презрения. Рука Клейна свалилась с его плеча.
—Я бы на тебя плевал! — огрызнулся Винни.
Клейн бесконечно долго выдерживал его взгляд, затем качнул головой.
—Нет, — спокойно сказал он. — Это ты сейчас плюешь на самого себя.
Все презрение, светившееся в глазах Винни, растворилось в неприкрытой горечи. Лицо его исказилось, и он хотел было снова отвернуться, но Клейн удержал его за плечо:
—Умри как мужчина, Винни…
Тот в смятении уставился на Клейна; губы парня дрожали.
—Хотел бы я… — прошептал он, борясь со слезами. — Это все, чего я хочу. Это все, приятель.
Все…
Клейн проглотил комок:
—Мужчины умирают и так.
Винни отрицательно затряс головой, но Клейн продолжал:
—Конечно, легко чувствовать себя мужчиной, наступив кому-нибудь на горло. Приятное ощущение, я знаю. А вот остаться мужчиной, лежа в своем собственном дерьме, — это другое дело. Это чувство мне незнакомо. Может быть, у меня и не получится, даже если придется попробовать. Но человек, который останется мужчиной в такой ситуации, может считать себя очень сильным человеком.
На глазах Лопеса навернулись слезы, и он было зажмурился, но затем с трудом посмотрел на Клейна.
—Мне страшно, приятель, — признался он.
—Я знаю, Винни. — Клейн взял парня за руку.
—Мне страшно, — повторил больной и стал негромко всхлипывать.
Клейн молча сидел рядом, позволяя огромной, как мир, боли распирать его грудь. Он понимал, что все сказанные им слова могли служить утешением ему, но не Винни. Какие могут быть утешения, если тебе предстоит сгнить заживо в двадцать два года… На мгновение лед в сердце Рея растаял полностью, и он страстно возжелал обрести какую-нибудь волшебную силу, которая сделала бы всех здоровыми, счастливыми, богатыми и свободными. И его самого тоже… В эту секунду он испугался, что его прошение об освобождении будет удовлетворено, и понял мотивы своего вызывающего поведения на прошлогоднем заседании комиссии: ведь если его освободят, он потеряет все. Здесь он оставался врачом; на свободе он станет никем. В голове даже промелькнула мысль обломать о голову капитана Клетуса стул, чтобы отправиться в карцер, но минутный порыв быстро прошел, и Клейн остался сидеть подле койки Лопеса, держа того за руку и прислушиваясь к свисту измученных легких парня. Спустя несколько минут, показавшихся Клейну часами, Винни обмяк и затих.
По ту сторону занавески рыкнул грубый голос:
—А ну прекрати эти штучки, Дино: и так дышать нечем. Я тебя предупреждал: если есть силы на курево, так напрягись, чтобы дотащиться до курилки. Нам здесь неохота твоим дерьмом дышать…
Лопес замер и вытер лицо краем простыни.
—Я не хочу, чтобы Лягушатник видел меня таким, — сказал он.
—О чем разговор, — ответил Клейн, зная, что Винни, как и все больные, благоговел перед Коули. Кивнув, он поднялся со стула. — Я еще загляну к тебе позже.