неудобном положении. Мышцы затекают, работоспособность снижается, вот и приходится выкручиваться при помощи минимального набора способов.
Сокамерник стоял у стены, посматривая как-то противоречиво: одновременно вопросительно, даже чуть заискивающе, и нагло-самоуверенно. А затем открыл рот и тоном, не допускающим возражений, произнес:
— А теперь ты будешь делать то, что я тебе прикажу.
Ну конечно, ага, сейчас все брошу и примчусь выполнять его ценные указания. Не знаю, куда я влип на этот раз, но точно знаю, что стоит в подобном заведении на подобное предложение ответить согласием, как еще до вечера окажешься счастливым обладателем дырявой ложки. Ну и не только подпорченную посуду выдадут — у заключенных ритуал отправки на дно социальной пропасти отработан до мелочей. За кого он меня вообще держит? Болезненно тощий, с прыщавой физиономией девственника в девятом поколении, бицепсы имплантированы от туберкулезного цыпленка, а глаза… Да у тургеневских барышень взгляд в шесть раз мужественнее. Если такого пальцем стукнуть, скорее всего расплачется и побежит жаловаться мамочке.
Столь наглого и одновременно абсурдного наезда свет не видывал.
Улыбнулся ему многообещающе и намекнул о своих планах на ближайшее время:
— Ну что, чмо смешное, приготовься страдать.
— Ты должен мне повиноваться!
— Дятел ты пустоголовый, да я даже своему банку ничего не должен, хоть меня не раз на кредит подсадить пытались. Ты боль хорошо переносишь?
На последних словах хрустнул сжимаемыми кулаками, чтобы между нами не осталось неясностей. Не понять подобные сигналы невозможно, сокамерник заволновался еще сильнее:
— Стой и повинуйся! Не пересекай границу великой пентаграммы! Я тебе запрещаю!
— Да? А если пересеку?
— Ты будешь наказан! Ты очень сильно пожалеешь! Ты будешь каяться!
— Ну и выражения — безвкусица и бездарность. Ты что, отчислен с актерских курсов за полное отсутствие таланта? Впрочем, это не мое дело. Ну так что у нас дальше по программе? Давай, выражаясь твоим языком, поспорим, что жалеть о плохом поведении здесь придется вовсе не мне?
С этими словами я сделал шаг и развел руки в стороны:
— Вот видишь, пересек. И мне за это ничего не сделали. Ну-ка, самец курицы, повтори: что ты там только что кудахтал насчет наказания и подчинения? И заодно догадайся, кто здесь теперь будет доминировать. Ну что молчишь, неужто пришло запоздавшее раскаяние?
Говорил я, не повышая голоса, но этого хватало, чтобы наглеца как следует пробирало. Он, похоже, и правда был уверен, что я, как последний недоумок, останусь торчать в его кривой пентаграмме. Совсем страх потерял. И говорит как по писаному, напрочь позабыв про свою абракадабру. Хотя…
А ведь я теперь занимаюсь тем же самым — несу какую-то дикую ересь. От этого открытия замер на середине шага, прекратив приближаться к все более и более вжимающемуся в стену сокамернику.
— Ёлка, водка, балалайка.
Не выдержал, улыбнулся: свой любимый и родной не забыл, говорю как и прежде. Только вот незадача, на него переключаться приходится, как и на хорошо знакомый английский. У меня на этот случай будто рубильник в голове: в одну сторону я по-русски балаболю, в другую — уже нет.
А теперь рубильник стал каким-то очень уж сложным. Во все стороны, что только есть, норовит повернуться и щелкнуть, подключив меня к языкам, о которых я прежде даже не подозревал.
— Это что за козье блеяние? На каком языке мы сейчас задушевно общаемся?
Сокамерник от такого вопроса на миг опешил, затем, чуть отстранившись от стены, надменно и одновременно с нотками испуга ответил:
— Ты говоришь не просто на языке, а на великом языке аршанни.
— Да что ты говоришь? А я ведь еще вчера о нем вообще знать не знал.
Собеседник отмахнулся:
— Для меня даже в таком запущенном случае это не составило большого труда.
— Труда?
— Именно так: я трудился, я вложил в твою оболочку свои знания. Ту их часть, которая отвечает за языки. Она легко