Д'Эрбервилль машинально закурил сигару, и они продолжали путь; иногда перебрасывались двумя-тремя вялыми словами о том, что виднелось у дороги. Он совсем забыл о том, как попытался насильно поцеловать ее, когда они в начале лета ехали тем же путем, но в противоположную сторону. Зато она не забыла и теперь сидела, как марионетка, односложно отвечая на его замечания. Вдали показалась рощица, за которой находилась деревня Марлот. И только тогда волнение отразилось на неподвижном лице Тэсс и две слезы скатились по ее щекам.
— О чем ты плачешь? — холодно спросил он.
— Я только подумала, что родилась там, — прошептала она.
— Ну что ж, все мы должны были где-нибудь родиться.
— Хорошо, если бы я совсем не родилась… ни там, ни в другом месте.
— Вздор! Ну, а если ты не хотела ехать в Трэнтридж, зачем же ты приехала?
Она не ответила.
— Готов поклясться, что приехала ты не из любви ко мне.
— Это верно. Если бы я поехала из любви к вам, если бы хоть когда-нибудь вас любила, если бы любила и теперь, я бы так не презирала и не ненавидела себя за свою слабость, как ненавижу сейчас! Вы ненадолго вскружили мне голову, вот и все.
Он пожал плечами, а она продолжала:
— Я не понимала, чего вы добивались, пока не стало слишком поздно.
— Так говорит каждая женщина.
— Как вы смеете! — крикнула она, резко повернувшись к нему, и глаза ее вспыхнули, когда в ней проснулась дремлющая сила духа (с которой впоследствии предстояло ему познакомиться ближе). — Боже мой! Я готова вышвырнуть вас из экипажа. То, что говорит каждая женщина, иные из них чувствуют. Неужели вам никогда не приходило это в голову?
— Ну, хорошо! — засмеялся он. — Жалею, что тебя обидел. Признаюсь, я виноват. — И с легкой горечью он продолжал: — Но все-таки тебе не следовало без конца упрекать меня за это. Я готов оплатить все до последнего фартинга. Ты знаешь, что теперь тебе не нужно работать на поле или молочных фермах, знаешь, что можешь носить лучшие платья, — а последнее время ты нарочно одеваешься как можно проще, словно у тебя даже на лишнюю ленту нет денег.
Уголки ее губ слегка опустились, хотя великодушному привязчивому характеру Тэсс, в сущности, не была свойственна презрительность.
— Я сказала, что больше ничего не буду у вас брать, — и не возьму, не могу взять. Если бы я продолжала бы это делать, тогда я действительно была бы вашей, а я не хочу.
— Судя по твоим манерам, можно подумать, что ты не только подлинная и бесспорная д'Эрбервилль, но вдобавок еще и принцесса — ха-ха! Ну, милая Тэсс, больше мне нечего сказать. Должно быть, я скверный человек, чертовски скверный. Скверным я родился, скверно жил и — что весьма возможно — скверным и умру. Но клянусь своей пропащей душой, больше я не причиню тебе зла, Тэсс. И если возникнут некоторые осложнения — ты понимаешь? — если ты будешь хоть в чем-нибудь нуждаться или столкнешься с какими-нибудь затруднениями, напиши мне одну строчку, и ты получишь все, чего бы ни потребовалось. Быть может, меня не будет в Трэнтридже… на время я уеду в Лондон — не могу выносить старуху, — но все письма будут мне пересылать.
Она сказала, что не хочет ехать с ним дальше, и они остановились возле рощицы. Д'Эрбервилль спрыгнул первый, подхватил Тэсс на руки, поставил на землю, а затем положил подле нее ее вещи. Она кивнула ему, и на секунду глаза их встретились, а потом отвернулась, чтобы взять вещи и уйти.
Алек д'Эрбервилль вынул изо рта сигару, наклонился к ней и сказал:
— Ты не уйдешь от меня так, дорогая? Ну?
— Как хотите, — равнодушно ответила она. — Видите, какой покорной я стала!
Она повернулась, приблизила к нему свое лицо и стояла, словно мраморная статуя, пока он целовал ее в щеку, — поцелуй был, пожалуй, небрежен, хотя страсть не совсем еще угасла. Рассеянно смотрела она на дальние деревья, оставаясь совершенно безразличной к тому, что он делал.
— А теперь другую щеку — ради старого знакомства.
Она повернула голову так же безучастно, как это делают по просьбе художника или парикмахера, и он снова поцеловал ее; губы его коснулись ее щеки, влажной, гладкой и прохладной, как кожица грибов, которые росли вокруг них.
— Ты не даешь мне своих губ и не целуешь меня. Ты никогда не делаешь этого по своей воле; боюсь, ты никогда меня не полюбишь.
— Я это часто говорила. Это правда. Я никогда по-настоящему вас не любила и думаю, что не могу любить. — Она добавила уныло: — Быть может, сейчас ложь принесла бы мне больше пользы… Но настолько хватит у меня честности — хотя и мало ее осталось, — чтобы не солгать. Если бы я вас любила, у меня были бы все основания сказать это вам. Но я не люблю.
Он тяжело вздохнул, словно с этой сценой не мирилась его душа, совесть или добропорядочность.
— Глупо, что ты так грустна, Тэсс. Мне незачем льстить тебе теперь, и я могу смело сказать, что по красоте ты не уступаешь ни одной женщине в наших краях — ни простолюдинке, ни аристократке. Я это тебе говорю как человек практичный и твой доброжелатель. Будь разумной, и пока красота не увяла, показывай ее людям больше, чем показываешь теперь. А все-таки, Тэсс, не вернешься ли ты ко мне? Честное слово, мне неприятно так отпускать тебя.
— Никогда, никогда! Я это решила, как только поняла… то, что должна была понять раньше. И я не вернусь.
— Ну так всего хорошего, моя кузина на четыре месяца… до свидания!
Он легко вскочил в экипаж, взял вожжи и поехал по дороге между высокими живыми изгородями, усыпанными красными ягодами.
Тэсс не смотрела ему вслед, она медленно брела по извилистой тропе. Было еще рано, и хотя солнце уже поднялось над холмом, лучи его, невеселые и редкие, были только видимы глазу, но не грели. Вблизи не было видно ни одного человека. Печальный октябрь и печальная Тэсс, казалось, были единственными тенями на этой проселочной дороге.
Но вот чьи-то шаги послышались за ее спиной — шаги мужчины; а так как шел он быстро, то догнал ее и сказал «доброе утро», едва она успела заметить, что за ней идут. Он походил на ремесленника и нес жестянку с красной краской. Деловым тоном он спросил, не помочь ли ей нести корзинку, на что Тэсс согласилась и пошла рядом с ним.
— Раненько встали для воскресного утра, — весело сказал он.
— Да, — отозвалась Тэсс.
— Народ еще спит после трудовой недели.
Она и с этим согласилась.
— Хотя я настоящее дело делаю сегодня, а не в будни.
— Вот как?
— Целую неделю я работаю во славу людей, а по воскресеньям — во славу божию. Это стоит большего, а? Вот здесь, у этого перелаза, мне нужно поработать.
С этими словами он остановился у перелаза в изгороди, окружавшей пастбище.
— Подождите минутку, я вас не задержу.
Так как ее корзинка была у него, то ей ничего иного не оставалось. От нечего делать она наблюдала за ним. Он поставил ее корзинку и жестянку на землю, размещал краску кистью, торчавшей в жестянке, и стал выводить большие квадратные буквы на средней из трех досок перелаза, ставя после каждого слова запятую, словно желая дать передышку, чтобы слово проникло в сердце читающего:
ПОГИБЕЛЬ, ТВОЯ, НЕ, ДРЕМЛЕТ.
2-е Посл. ап. Петра, П, 3.
На фоне мирного пейзажа, бледных, блеклых тонов рощи, голубого неба и замшелых досок перелаза эти алые слова выглядели особенно яркими. Казалось, они выкрикивали себя и звенели в воздухе. Быть может, кто-нибудь и воскликнул бы: «Увы, бедное богословие!» — при виде этого отвратительного искажения — последней нелепой фазы религии, которая в свое время хорошо послужила человечеству, — но в душу Тэсс они проникли как беспощадное обвинение. Словно этот человек знал все, что с ней случилось; однако она видела его впервые.
Дописав это изречение, он подхватил ее корзинку, и Тэсс машинально последовала за ним.
— Вы верите в то, что пишете? — тихо спросила она.
— В эти апостольские слова? Верю ли я в то, что живу?
— Но допустим, — с дрожью в голосе продолжала она, — человек не стремился к греху?