своей карете в город, или не пил в гостиной чай с хересом и не развлекал дам небылицами
из армейской жизни, он непременно беседовал с отцом. Всем было ясно, что он
собирается жениться на Дженни, и что отец благословил этот союз, но поговаривали, что
мистер Берч попросил отложить свадьбу; он хотел, чтобы свадьба была по возможности
пышной, потому что у Дженни должен быть достойный муж, и что, по этому случаю, он
присмотрел особняк в Саутворке, чтобы обеспечить ей комфорт, к которому она
привыкла.
Отец с матерью, конечно, были от этого в восторге. Дженни меньше. Я видел ее
иногда с красными глазами, и у нее появилась привычка выбегать опрометью из комнаты,
то изо всех сил подавляя вспышку гнева, то зажимая ладонью рот, чтобы не разрыдаться.
Не раз я слышал, как отец говорил:
- Она образумится, — а однажды он глянул на меня искоса и закатил глаза.
Так же, как она чахла под гнетом своего будущего, я расцветал в ожидании моего.
Любовь, которую я испытывал к отцу, грозила поглотить все мое существо; я не просто
любил его, я его обожествлял. Порой казалось, что мы двое обладаем каким-то общим
знанием, скрытым от остального мира. Например, он частенько спрашивал, чему учат
меня наставники, внимательно выслушивал ответ и говорил:
- Почему?
Когда же он задавал мне о чем-то вопрос, неважно, о религии, этике или морали, и
видел, как я даю заученный ответ, или повторяю урок, как попугай, он говорил:
- Ну, то, что думает старина Файлинг, ты изложил, — или: — Мы знаем, что думает
старинный автор. А что говорится вот здесь, Хэйтем? — и касался моей груди.
Теперь-то я понимаю, что он делал. Старина Файлинг учил меня фактам и
принципам — отец подвергал их сомнению. Знание, которым снабдил меня мистер
Файлинг — откуда оно взялось? Кто записал его, и почему я должен верить этому
человеку?
Отец часто повторял:
- Чтобы видеть иначе, надо сначала думать иначе.
Это звучит по-дурацки, и вы можете посмеяться, или я могу с годами оглянуться
назад и посмеяться, но порой мне казалось, что стоит только постараться, и мой мозг
действительно исхитрится и увидит мир отцовскими глазами. Он видел мир так, как не
видел его больше никто; видел так, что бросал вызов самой идее истины.
Конечно, я подверг сомнению старого мистера Файлинга. В один прекрасный день,
на уроке священного писания, я возразил ему и получил удар тростью по пальцам, а
заодно он пообещал, что поставит в известность моего отца, что он и сделал. Отец потом
позвал меня к себе в кабинет, закрыл дверь, усмехнулся и потер переносицу.
- Часто бывает лучше, Хэйтем, держать свои мысли при себе. Скрывайся на виду.
Я так и сделал. И обнаружил, что глядя на людей рядом со мной, пытаюсь увидеть
их изнутри, словно пытаюсь угадать, как смотрят на мир они — старый мистер Файлинг
или отец.
Теперь, когда я пишу эти строки, я понимаю, что слишком преувеличивал тогда
свою значимость; я считал себя взрослым не по годам, что и теперь, в десять лет, не так
уж привлекательно, не то что в восемь или в девять. Наверное, я был невыносимо
высокомерным. Может быть, я ощущал себя этаким маленьким главой семейства. Когда
мне исполнилось девять, отец подарил мне лук и стрелы, и упражняясь с ними в парке, я
мечтал, чтобы дочки Доусона или дети Баррета увидели меня в окно.
Прошло уже больше года с тех пор, как я у ворот разговаривал с Томом, но я
слонялся там время от времени в надежде снова его увидеть. Отец охотно говорил на все
темы, кроме своего прошлого. Он никогда не рассказывал ни о той жизни, которая у него
была до Лондона, ни о матери Дженни, так что я надеялся, что так или иначе Том может
пролить какой-то свет. И кроме всего прочего я, конечно, жаждал друга. Не опекуна, не
няньку, не репетитора или наставника — у меня их было множество. А просто друга. И я
надеялся, что им станет Том.
Теперь уже ничего не будет.
Завтра его похоронят.
9 декабря 1735 года
1
Сегодня утром меня пожелал видеть мистер Дигвид. Он постучал, дождался моего
ответа, а входя, нагнул голову, потому что вдобавок к лысине, слегка выпученным глазам
и набрякшим векам, он имел высокий рост и был сухощав, а двери в нашем нынешнем
особняке ниже, чем были дома. То, как он ссутулился в дверях, добавило ему смущения, у
него был вид, как у рыбы, выброшенной на берег. Он стал камердинером моего отца
задолго до моего рождения, по меньшей мере с тех пор, когда Кенуэи поселились в
Лондоне, и так же, как все мы, или даже больше, чем все мы, он был достоянием площади
Королевы Анны. Именно это заставляло его испытывать более острую вину — вину из-за
того, что в ночь нападения он отсутствовал, потому что ему было необходимо навестить
семью в Херефордшире; он вернулся вместе с кучером на следующее утро после налета.
- Надеюсь, ваше сердце позволит вам простить меня, мастер Хэйтем, — сказал он
мне несколько дней спустя, бледный и осунувшийся.
- Конечно, Дигвид, — сказал я и не знал, что добавить; я всегда испытывал
неудобство, обращаясь к нему по фамилии, она у меня никогда не выговаривалась как
следует. Поэтому я сказал еще только: — Благодарю вас.
Сегодня на его мертвенном лице было то же самое торжественное выражение, и я
мог бы поклясться, что новости у него дурные.
- Мастер Хэйтем, — сказал он, остановившись передо мной.
- Да… Дигвид.
- Мне чрезвычайно жаль, мастер Хэйтем, но с площади Королевы Анны пришло
известие, от Барреттов. Они сообщают, что не желают присутствия кого-либо из Кенуэев
на панихиде по юном мастере Томе. И почтительно просят никогда их больше не
тревожить.
- Благодарю вас, Дигвид, — сказал я, и под моим взглядом он снова виновато
ссутулился и вышел, нагнувшись под притолокой.
А я еще некоторое время опустошенно смотрел на то место, где он только что
стоял, пока не пришла Бетти, чтобы помочь мне переодеться из траурного наряда в
обычный.
2
Как-то днем, несколько недель назад, я играл на нижнем этаже в коротком
коридоре, шедшем от людской к массивной запертой двери буфетной комнаты. Там, в
буфетной, хранились наши фамильные драгоценности: столовое серебро, которое
извлекалось на свет лишь в редких случаях, когда мама и отец принимали гостей;
семейные реликвии, мамины украшения и несколько отцовских книг, которые он считал
наиболее ценными — незаменимыми. Он всегда носил ключ от буфетной комнаты с
собой, подвешенным к поясу, и лишь однажды я видел, как он доверил его мистеру
Дигвиду, да и то на короткий срок.
Мне нравилось играть в этом коридоре, потому что в него мало кто заглядывал, а
значит, меня не тревожили гувернантки, которые непременно сказали бы, чтобы я
убирался с грязного пола, покуда не протер дыру в штанах; или благонамеренные слуги,
желавшие вступить со мной в светскую беседу и задавать мне вопросы о моей учебе или о
несуществующих друзьях; или даже мама и отец, которые велели бы мне убираться с
грязного пола, пока я не протер дыру в штанах, и заставили бы отвечать на вопросы об