— Тебя интересует выпуск? — спросил он. — Ты хотел бы увидеть его?
Я не ответил. Зачем отвечать на дурацкие вопросы. Если бы я хотел уехать, не стал бы звонить домой, чтоб за мной не приезжали.
Ральф в первый раз повернулся ко мне левым профилем, и я увидел у него под глазом здоровенный фингал. Меня это обрадовало, что кто-то ему как следует врезал. От души. У него даже кожа на скуле треснула.
— Меня тоже интересует выпуск, — сказал он. — Хотелось бы иметь больше информации о том, что творится в Доме. Именно сейчас.
Я, наконец, сообразил, чего он добивается, но виду не подал. Сделал удивленное лицо, якобы ничего не понимаю.
Он смотрел пристально, и глаза у него были такие, как будто это не он сейчас сказал то, что сказал. Честные. В жизни не подумаешь, что человек с такими глазами станет делать из тебя стукача.
— Не прикидывайся, — сказал он. — Ты все понял.
— Это вас предыдущий кандидат в стукачи так ободрал?
Он потрогал свой синяк пальцем и сказал, что не хочет со мной ссориться. Так и сказал.
— Я тоже не хочу ни с кем ссориться. Так что вы лучше сразу скажите, что мне будет, если я не соглашусь. Чтобы я знал.
Я был уверен, он скажет, что меня продержат в Могильнике до выпуска. Это хуже, чем отправка домой, потому что намного скучнее. А никаких других угроз у него в запасе быть не могло.
Он встал. Вытащил из своего пакета толстую тетрадь, положил ее мне на постель и отошел к окну. Выглянул в него и вернулся.
— Ничего не будет, — сказал он. — В любом случае, тебя завтра выпишут.
Я не понял, в чем здесь подвох. Звучало это совершенно не угрожающе.
— Тогда какой мне смысл стучать? — спросил я. — Из любви к искусству?
Он промолчал. Опять сел на стул. Взял тетрадь и пролистал ее. Тетрадь была совершенно чистая. Он сказал:
— Рассказчик из меня плохой. Но я все же попробую рассказать тебе кое-что о прошлом выпуске. И о позапрошлом. Если после этого ты откажешься мне помогать, я не стану настаивать. Ты просто вернешься в четвертую и постараешься забыть о нашем разговоре.
Он не спросил, согласен ли я его слушать. Просто начал рассказывать. Не вдаваясь в подробности, как будто нарочно неинтересно и сухо, но от этого то, о чем он говорил, звучало только жутче — как заметка в газете без лишних соплей.
— Это правда? — спросил я, когда он замолчал.
Спрашивая, уже знал, что да — правда. Я видел, как Слепой убил Помпея. Я видел Рыжего той ночью, когда его пытались зарезать. И как все спокойно это восприняли и в одном, и в другом случае. Я знал, что никто в Доме не называет Слепого убийцей даже про себя, потому что никто его убийцей не считает. Кроме меня. Никто не перестал общаться с ним, никого не напрягало его присутствие. Я выставил себя полным идиотом, не надев его рубашку в ночь убийства. Для них было нормально многое, что для меня — за гранью, и — да, я верил, что те, кто был здесь до них, немного на них похожие, могли поубивать друг друга в финале своей Большой игры. Я так и не отказался от этого слова, просто признал, что в Игре все всерьез, а не понарошку, а финал всерьез — это и есть что-то наподобие того, о чем рассказал мне Ральф.
— Это правда, — сказал он. А потом спросил, веду ли я дневник.
В первой все вели дневники. Читать их, должно быть, было еще скучнее, чем заполнять.
Я сказал, что у меня сохранился старый дневник, но я давно в нем только рисую.
— Можешь рисовать и в этой тетради, — сказал он. — Но и писать придется. Никого не удивит, что ты заново стал вести дневник в Могильнике, здесь ведь довольно скучно.
— Но я пока еще не согласился, — сказал я.
— Разве нет? — он опять пощупал свой синяк. — А мне было показалось, что я тебя убедил.
И я взял у него тетрадь.
Я сижу на своем старом месте, между Табаки и Лордом. Свет выключен, магнитофон завывает в ногах кровати, все молчат. Длится это уже дольше двух часов. Может, это такая безмолвная Ночь Сказок. А может, они просто наслаждаются музыкой. Лучше не уточнять, потому что ты или дышишь в унисон со стаей и знаешь все обо всем, или не дышишь и не знаешь, и раздражаешь окружающих.
Поэтому честно слушаю музыку, любуюсь красными огоньками магнитофона и курю. За один этот вечер я уже выкурил больше, чем за все время пребывания в Могильнике.
Одна из сумеречных теней, слоняющихся вокруг кровати, подсаживается ко мне.
— Как ты себя чувствуешь, Курильщик?
Это Слепой. Непривычно любезный.
— Нормально. То есть хорошо, — отвечаю я.
— Что все-таки с тобой стряслось, если не секрет?
Вот именно, что секрет.
— Родители попросили досконально меня обследовать, — говорю я. — Раз уж все равно не будет экзаменов и уроки закончились. А у меня оказался понижен гемоглобин и…
В этот момент кто-то включает свет. Я зажмуриваюсь, а открыв глаза, начисто забываю, что собирался сказать.
Потому что впервые после Могильника вижу Слепого при свете, а выглядит он так, словно его от души потерли наждачной бумагой. Щеки, подбородок, шею. В общем, это, скорее, мне бы следовало спрашивать, как он поживает. Я, конечно, не спрашиваю. Кое-как собравшись с мыслями, начинаю опять про гемоглобин, но Слепой, не дослушав, встает и уходит. Вообще из спальни. Если его не интересовал ответ, зачем было спрашивать? Или он вдруг вспомнил, что заразен? Чтобы успокоиться, я опять закуриваю.
Лорд зевает, зажмурившись, и больше уже глаз не открывает. Зевок отлетает от него и начинает перемещаться по лицам. На мне размножается в целую серию. Должно быть, это нервное. Я зеваю и зеваю, пока глаза не начинают слезится. Плачущими глазами смотрю на Сфинкса. Он сидит на полу, опираясь спиной о дверцу шкафа. Нет чтобы поинтересоваться, как я себя чувствую. Он, правда, тоже глядит на меня. Но тем отрешенным взглядом, который Горбач обзывает «туманным». Под «туманным» испытываешь ощущение сквозняка. Ты лежишь себе, покуривая, а на тебя откуда-то немилосердно дует. И чтобы перестать, наконец, зевать и дрожать, я спрашиваю:
— У Слепого что, аллергия?
Табаки неторопливо откладывает вязальную спицу, кончиком которой ковырялся в ухе.
— Вообще-то это Болезнь Потерявшихся, — говорит он. — Но можно называть ее аллергией, если хочется.
Я молча жду.
Он тоже ждет. Моих вопросов.
Не дождавшись, опять берется за спицу.
— Б. П. — это такая штука, которая бывает только у нас, у людей Дома. Если мы вдруг оказываемся в Наружности и теряемся там. Говорят, это такая метка, которой Дом метит своих. Тех, кому в Наружности делать нечего.
Я немедленно заглатываю наживку и уже готов выклянчивать у него подробности, но меня опережает Лорд.
— Это что-то новое, — говорит он, нахмурившись. Ему пришлось открыть глаза, и его это не радует. — Мне ты такого не говорил.
— А ты не спрашивал, — пожимает плечами Шакал. — Спросил бы, получил бы ответ.
Лорд хмурит брови и собирает на лбу паутинку морщин. Зловещий признак для любого, знакомого с его повадками, кроме Табаки.
— По-настоящему я видел Б. П. всего два раза, — не спеша начинает он свой рассказ. — В первый раз, когда Зубр погнался за каким-то наружным дразнильщиком, а потом не сразу нашел дорогу домой, а второй — когда у Волка случился приступ лунатизма, и он ушел из Дома, а потом его что-то где-то разбудило. Про остальные случаи я только слышал. У Пауков насчет Болезни свое мнение, если оно кого интересует, можно съездить и спросить, но я бы на это время не тратил. Вручат брошюрку, где будет написано: «Если у вас аллергия на кошек, держитесь от них подальше», а при чем здесь кошки и где они видели такую аллергию, можно не спрашивать, все равно не ответят.
— Погоди, — прерываю я монолог Табаки. — А Слепой как очутился в Наружности? У него что, тоже случился приступ лунатизма?
— У него случился Ральф, — фыркает Табаки. — Это самая душераздирающая история за последние полгода, уж поверь. Я даже песню не смог о ней сочинить, до того она меня напугала.