— Да, ты много говорил об нём.
— Упоминал ли я когда-нибудь о человеке по имени Федр?
— Нет.
— Кто он такой? — спрашивает Дженни.
— Он был древним греком… риториком… “крупным составителем” своего времени. Он присутствовал при изобретении разума.
— Нет, ты, вроде бы, никогда не говорил об этом.
— Должно быть, это пришло позднее. Риторики древней Греции были первыми учителями истории западного мира. Платон чернил их во всех своих работах и точил на них топор. И поскольку по-чти всё, что нам известно о них, получено от Платона, они уникальны тем, что их в течение всей истории проклинали, не представляя их точек зрения. Храм разума, о котором я говорил, основан на их могилах. И если раскопать основание поглубже, то попадаются призраки.
Я смотрю на часы. Уже два часа. — “Это долгая история”.
— Тебе следует записать всё это, — предлагает Дженни.
Я согласно киваю. “Я уж думал о серии лекций-эссе, в некотором роде шатокуа. Когда мы ехали сюда, я всё прорабатывал их в уме… вот вероятно почему я так гладко всё это теперь излагаю. Но всё это так огромно и трудно. Как путешествие в горах пешком.
Трудность в том, что эссе всегда должны звучать как Бог, вещающий в вечность, а так никогда не получается. Люди должны видеть, что нет ничего другого, кроме человека, говорящего в данном месте, в данное время и в данных обстоятельствах. Так оно всегда и было, но в эссе это трудно преодолеть.
— И всё равно надо будет сделать это, — настаивает Дженни. — Не пытаясь добиться совершенства.
— Да, пожалуй.
Ди-Виз спрашивает: “А это увязывается с тем, что ты делал по качеству?”
— Это его непосредственный результат.
Я припоминаю что-то и смотрю на Ди-Виза. — Ты разве не советовал мне бросить?
— Я говорил, что ещё никому не удавалось сделать то, что ты пробуешь делать.
— А как ты думаешь, это возможно?
— Не знаю. И кто может знать? — У него действительно встревоженное выражение. — Многие сейчас слушают гораздо внимательнее. В особенности дети. Они по настоящему прислушиваются… не просто слушают… а прислушиваются к тебе. В этом-то и разница.
По всему дому гудит ветер, доносящийся со снежных полей на-верху. Он становится всё громче и повизгивает, как бы стремясь снести весь дом, всех нас прочь в пустоту, чтобы каньон был таким, как прежде, но дом выдерживает, и побеждённый ветер опять замирает. Затем он возвращается, нанося слабый удар с дальней стороны, потом следует сильнейший порыв с нашей стороны.
— Я всё прислушиваюсь к ветру, — говорю я.
Затем добавляю: “Когда Сазэрлэнды уедут, думаю, нам с Крисом надо будет полазить по горам, там, где зарождается ветер. Пора ему, пожалуй, получше разглядеть нашу землю.
— Начинать можно отсюда, — предлагает Ди-Виз, — и идти прямо вверх по каньону. На протяжении семидесяти пяти миль здесь нет ни одной дороги.
— Ну так отсюда мы и отправимся.
Наверху я снова с удовольствием вижу тёплое одеяло на кровати. Теперь совсем уж похолодало, и оно пригодится. Я раздеваюсь, забираюсь глубоко под одеяло, туда где тепло, очень тепло, и долго думаю о снежных полях, ветрах и Христофоре Колумбе.
15
В течение двух дней Джон, Сильвия, Крис и я гуляем и беседуем, ездим в старый шахтёрский городок и обратно, затем Джону и Сильвии приходит время возвращаться домой. Сейчас мы все вместе едем из каньона в Бозмен в последний раз. Сильвия впереди нас уже в третий раз обернулась, чтобы посмотреть, всё ли у нас в порядке. Последние два дня она что-то загрустила. Взгляд из её вчерашнего дня кажется встревоженным, чуть ли не испуганным. Она слишком беспокоится за Криса и меня. В одном из баров Бозмена мы садимся попить пива в последний раз, и мы с Джоном обсуждаем их путь обратно. Затем произносим малозначащие фразы о том, как хорошо нам было вместе, и как мы вскоре снова встретимся, и от таких разговоров вдруг становится очень грустно, как со случайными знакомыми. Уже на улице Сильвия снова поворачивается ко мне и Крису, медлит немного и затем говорит: “Всё у вас будет в порядке. Беспокоиться не о чём”.
— Конечно, — отвечаю я.
И опять тот же испуганный взгляд.
Джон уже завёл мотоцикл и ждёт её.
— Я верю тебе, — говорю я.
Она поворачивается, садится, и Джон смотрит на дорогу, ожидая своей очереди выехать.
— До встречи, — говорю я.
Она снова смотрит на нас, на этот раз безо всякого выражения. Джон улучает возможность и выезжает на полосу. Затем Сильвия машет нам, совсем как в кино. Мы с Крисом машем в ответ. Их мотоцикл исчезает в большом потоке машин, выезжающих из штата, а я долго смотрю им вслед.
Я гляжу на Криса, он смотрит на меня, но ничего не говорит.
Утро мы проводим сначала в парке на скамейке с надписью:
“Только для престарелых”, затем закупаем продовольствие, на заправочной станции меняем шину и заменяем звено регулятора цепи. Звено надо немного подточить, так что в ожидании мы не-которое время прогуливаемся взад и вперёд по главной улице. Подходим к церкви и садимся отдохнуть на газоне перед ней.
Крис откидывается на траву и прикрывает глаза курткой.
— Устал?
— Нет.
Между нами и краем гор на севере воздух колышется от жары. Какой-то жучок с прозрачными крыльями садится от жары на стебель травы у ног Криса. Я наблюдаю, как он шевелит крыльями, с каждым разом всё ленивее и ленивее. Откидываюсь назад и пытаюсь уснуть, но не выходит. Возникает какое-то беспокойство, и я встаю.
— Давай прогуляемся, — предлагаю я.
— Куда?
— К школе.
— Хорошо.
Мы идём под тенистыми деревьями по чистеньким тротуарам мимо опрятных домов. На аллеях, к удивлению, возникает много знакомых вещей. Вспоминается с трудом. Он ходил по этим улицам много раз. Лекции. Он готовился к лекциям, гуляя по улицам, как некогда делал Аристотель в своей академии. Предмет, который он преподавал здесь, это риторика, сочинение, второй из трех основных предметов. Он преподавал на высших курсах по техническому письму и некоторые разделы английского для студентов первого курса.
— Помнишь эту улицу? — спрашиваю я Криса.
Он оборачивается и говорит: “Нам приходилось ездить здесь на машине и искать тебя”. Он указывает на улицу. “Помню вот этот дом со смешной крышей… Кто заметит тебя первым, тот получает пятачок. Затем мы останавливались, ты садился на заднее сиденье и даже не разговаривал с нами.”
— Я тогда размышлял.
— Да, мама нам так и говорила.
Он размышлял очень усердно. Учебная нагрузка была довольно велика, но хуже всего было, что он давал себе отчёт при своём точном аналитическом мышлении, что предмет, который он преподает, несомненно, самый неточный, не аналитический, самая аморфная область во всём Храме разума. Вот почему он так много размышлял. Для методичного, лабораторно натренированного ума — риторика — совершенно безнадёжное дело. Оно схоже с огромным Сарагассовым морем стагнирующей логики. В большинстве программ по риторике для первокурсников надо было прочитать небольшое эссе или рассказ, разобрать, как автор поступает в том или ином случае, чтобы добиться того или иного эффекта, а затем надо дать задание студентам написать подобное эссе или рассказ, и проверить, удалось ли им добиться тех или иных эффектов. Он пробовал это раз за разом, но ничего не выходило. У студентов редко получалось что-либо в результате такого намеренного подражания, которое отдалённо походило на те образцы, что он давал им. Нередко они даже ста-ли писать хуже. Казалось, что любое правило, которое он искренне хотел раскрыть им, и старался, чтобы они выучили, нас-только изобиловало исключениями, противоречиями, оговорками и недоразумениями, что он начинал сожалеть, что откопал его с самого начала.
Студент всегда спрашивает, как данное правило применяется в конкретных обстоятельствах. Федр тогда становился перед вы-бором, то ли давать какое-либо надуманное объяснение, то ли же самоотверженно высказать, что он думает в самом деле. А в самом деле он думал, что это правило придумали после того, как вещь уже была написана. Это уже было после того, после свершившегося факта, а не до его возникновения. И он пришёл к убеждению, что все писатели, которым студенты должны были подражать, пишут безо всяких правил, излагая материал так, как им кажется верным, затем перечитывают его, хорошо ли звучит, и исправляют, если не так. Есть некоторые, что пишут с расчётливой преднамеренностью, именно так и смотрятся их труды. Но ему казалось, что выглядело это совсем неважно. Это был какой-то сироп, как однажды выразилась Гертруда Стайн, но сироп этот не проливается. А как можно преподавать что-либо, что не было заранее обдуманно? Казалось бы, непреодолимое препятствие. Он тогда просто брал текст и спонтанно начинал комментировать его, надеясь, что студенты поймут хоть что-ни-будь из этого. Но и это его не устраивало. Вот мы уже рядом. Снова напряжённость, то же щемящее чувство под ложечкой, пока мы подходим к ней.