Вот это он и подразумевал под Храмом разума. Не было и сомнения в том, что он глубоко прочувствовал эту концепцию. Его считали в некотором роде смутьяном, но никогда не порицали за это в какой-либо степени пропорционально тем бедам, которые он навлекал. Что спасало его от гнева окружающих, — так это частью нежелание оказывать поддержку врагам колледжа, а частью вынужденное понимание того, что всё его смутьянство было в конечном итоге мотивировано мандатом, от которого они не были свободны и сами: мандат говорить рациональную правду. Эти конспекты почти полностью объясняют все его действия, но одно всё же остаётся непонятным — фанатическое неистовство. Ведь можно верить в правду и в процесс разума при раскрытии её, а также в сопротивление властям штата, но зачем же при этом сжигать самого себя день изо дня?
Физиологические объяснения, которые делались при этом, мне кажутся неадекватными. Сценический страх не может поддерживать такие усилия месяц за месяцем. Другое объяснение также не представляется верным, то что он пытается вознаградить себя за предыдущую неудачу. Нет никаких свидетельств тому, что он считал своё исключение из университета как провал, а не как загадку. Объяснение, к которому я пришёл, вытекает из расхождения между отсутствием веры в научный разум в лаборатории и его фанатичной веры, выраженной в лекции по Храму разума. Я однажды размышлял об этом несоответствии, и вдруг мне пришло в голову, что никакого расхождения тут нет. Именно из-за отсутствия веры в разум он был так фанатично привержен ей. Ведь никогда не бываешь привержен чему-либо, если полностью уверен в нём. Никто ведь фанатически не кричит о том, что завтра встанет солнце. Всем и так известно, что оно встанет завтра. Когда люди фанатично привержены политической или религиозной вере или любым другим видам догм или целей, то это всегда происходит потому, что они сомневаются в этих догмах или целях.
В данном случае его пыл несколько походил на воинственность Иисуса. Исторически их рвение вытекает не из силы католической церкви, а из её слабости перед лицом реформации. И именно отсутствие у Федра веры в разум, делало его таким фанатичным учителем. Так выходит больше смысла. И ещё больше смысла вытекает из последующего хода событий.
Вот возможно почему он чувствовал такое глубокое родство со многими из неуспевающих студентов на задних партах в своих классах. Презрительный взгляд на их лицах отражал те же чувства, которые он питал в отношении всего рационального, интеллектуального процесса. Единственная разница состояла в том, что они презирали то, чего не понимали. Он же презирал потому, что понимал. Из-за того, что они не понимали, у них не было другого выхода, кроме как провалиться и потом всю жизнь вспоминать об этом с горечью. Он же, с другой стороны, фанатически считал себя обязанным сделать что-нибудь на этот счёт. Именно поэтому его лекция о Храме разума была так тщательно подготовлена. Он провозглашал, что надо верить в разум, потому что ничего другого нет. Но это была вера, которой сам он не имел.
При этом следует помнить, что это были пятидесятые, а не семидесятые годы двадцатого века. В то время были поползновения битников и ранних хиппи по поводу “системы” и ортодоксальных интеллектуалов, поддерживавших их, но вряд ли кто-либо мог предугадать, насколько глубоко будет поставлено под сомнение всё построение. И вот Федр стал фанатически защищать этот институт, Храм разума, хотя ни у кого, по крайней мере в Бозмене, штат Монтана, не было ни малейших причин сомневаться. Дореформаторский Лойола. Воинствующий борец, доказывающий всем, что солнце встанет завтра, хотя никто об этом и не беспокоился. Их просто интересовало его поведение.
Но теперь, когда между ним и нами осталось наиболее смутное десятилетие века, десятилетие, когда на разум набрасывались и нападали сверх всяких самых буйных фантазий пятидесятых, я считаю, что в этой шатокуа на основе его открытий можно понять несколько полней то, о чем он говорил… о решении для всего этого… если только это правда… так много уже утрачено, что и не знаешь даже.
Вот, может быть, поэтому я и чувствую себя археологом. И у меня такая напряжённость из-за этого. У меня остались только эти обрывки воспоминаний и то, что мне говорят люди, и потому по мере приближения к гробницам я задаюсь вопросом, может быть лучше их оставить нераскрытыми.
Я вдруг вспоминаю о Крисе, сидящем позади меня, и спрашиваю себя, как много он знает, сколько он помнит. Мы подъезжаем к перекрёстку, где дорога из парка сходится с магистральным шоссе восток-запад, и сворачиваем на него. Дальше мы проезжаем по виадуку и въезжаем в сам Бозмен. Дорога теперь поднимается вверх, направляясь на запад, и я вдруг всматриваюсь вперёд, что-то нас ждёт там?
14
Мы съезжаем с перевала на небольшую зелёную равнину. Прямо на юг видны поросшие сосняком горы, на вершинах которых всё ещё лежит прошлогодний снег. В остальных направлениях также видны горы пониже, чуть дальше, но так же ясно и отчётливо. Природа как с почтовой открытки постепенно смутно всплывает в памяти. Этого магистрального шоссе федерального значения, по которому мы едем сейчас, тогда, должно быть, ещё не было. Вновь приходит на ум и задерживается в нём утверждение, что “Путешествовать лучше, чем прибыть на место”. Мы всё время путешествовали, а теперь прибудем на место. Когда я достигаю та-кую промежуточную цель и мне нужно переориентироваться на новую, у меня наступает период депрессии. Через день-другой Джо-ну и Сильвии нужно возвращаться назад, а мне с Крисом надо решать, что делать дальше. Все надо организовать заново. Главная улица города мне кажется смутно знакомой, но у меня теперь появилось чувство туриста, и я вижу, что вывески на магазинах предназначены для меня, туриста, а не для людей, живущих здесь. Город не такой уж и маленький. Люди слишком часто переезжают, и живут слишком независимо друг от друга. Это один из городков с населением от пятнадцати до тридцати тысяч жителей, который нельзя назвать ни большим, ни малым, так, нечто среднее.
Мы обедаем в ресторане, отделанном стеклом и хромом, который не вызывает никаких воспоминаний. Выглядит он так, как будто его построили после того, как он жил здесь, он так же обезличен, как и сама главная улица.
Я направляюсь к телефону и ищу в справочнике номер Роберта Ди-Виза, но не нахожу его. Я набираю коммутатор, но оператор не слыхал такой фамилии и не может мне сказать номер. Просто не верится! Что это, просто воображение? Это сообщение вызывает у меня на мгновение панику, но затем я вспоминаю их ответ на моё письмо о том, что мы приедем, и успокаиваюсь. Воображаемые люди ведь не пользуются услугами почты. Джон предлагает мне позвонить в отдел искусств или каким-либо друзьям. Я закурил и пью кофе, а когда успокоился, то делаю так, как было сказано, и узнаю, как туда добраться. Пугает не сама процедура, пугают взаимоотношения между людьми, между абонентами и телефонистами.
Из города до гор через долину должно быть меньше десяти миль, и мы проезжаем это расстояние по грунтовым дорогам, среди густой зелёной высокой люцерны, готовой к жатве, на-столько густой, что кажется, по ней трудно будет идти. Поля расстилаются вширь и слегка вверх к основанию гор, где внезапно вздымается гораздо более темная зелень сосняка. Вот там-то и живут Ди-Визы. Там, где сходятся темно зелёное и светлозеленое. Воздух наполнен запахами свежескошенного светло-зелёного сена и скота. В одном месте мы попадаем в полосу холодного воздуха, и появляется сосновый запах, но затем снова выезжаем к тёплому воздуху. Солнечный свет, луга и маячащие невдалеке горы.
Как только мы подъезжаем к соснам, гравий на дороге становится довольно глубоким. Мы переключаемся на первую скорость, сбавляем ход до десяти миль в час, я снимаю ноги с подножек на случай, если мотоцикл завязнет в гравии и начнёт сползать назад. Мы делаем поворот и сразу въезжаем в глубокий каньон, поросший соснами, и тут совсем рядом с дорогой стоит большой серый дом с громадной абстрактной чугунной скульптурой с од-ной стороны, а под ней, откинувшись назад в кресле, в окружении каких-то людей сидит живое воплощение самого Ди-Виза с банкой пива в руке, которой он машет нам. Прямо как на старин-ной фотографии.