— Как ты думаешь, он просто капризничает? — спрашивает Сильвия.
— Да, пожалуй, — отвечаю я, — хоть это и звучит не очень убедительно. — Подумав, добавляю: “Это термин из детской психологии…не нравится мне такой контекст. Давай лучше скажем, что он просто ведёт себя как негодяй.”
Джон рассмеялся.
— Как бы там ни было, — говорю я, — ужин был хороший. Жаль, что он повёл себя так.
— Да всё обойдётся, — говорит Джон. — Жаль, что ему больше нечего поесть.
— Ничего, перебьётся.
— А он там не заблудится?
— Нет, если что, закричит.
Теперь, когда он ушёл, а нам больше нечего делать, я обращаю больше внимания на пространство вокруг нас. Кругом полная тишина. Голая прерия.
Сильвия спрашивает: “Как ты думаешь, у него действительно болит живот?”
— Да, — подчёркнуто отвечаю я. Мне не хочется говорить на эту тему, но они все-таки заслуживают более полного объяснения. Они вероятно чувствуют, что здесь кроется нечто большее, чем сказано. — Конечно болит, — наконец говорю я. — Его несколько раз обследовали по этому поводу. Однажды было так плохо, что мы даже предположили — это аппендицит… Помню, мы путешествовали в отпуске на севере. Я только что закончил одну инженерную разработку по контракту стоимостью в пять миллионов долларов, который меня чуть ли не доконал. Это совсем другой мир. Времени нет, все нервничают, за неделю надо было собрать шестьсот страниц информации, я готов был убить по крайней мере троих человек, и мы посчитали, что лучше всего будет удалиться в лес на некоторое время.
Я уж не помню, в каком лесу мы были. В голове у меня всё ещё мельтешили инженерные сведения, а Крис тут просто завизжал. До него нельзя было дотронуться, наконец я понял, что надо быстро хватать его в охапку и везти в больницу. Где это было, тоже не помню, но они ничего не нашли.
— Ничего?
— Да. И такое случалось ещё несколько раз.
— И врачи ничего не сказали? — спросила Сильвия.
— Весной они поставили диагноз, что это начальная стадия душевной болезни.
— Что? — воскликнул Джон.
Сейчас слишком темно, я не вижу лиц Джона и Сильвии, не видно даже очертаний холмов. Я прислушиваюсь, но ничего не слыхать. Не знаю уж, что и ответить, поэтому молчу.
Если вглядеться, можно рассмотреть звёзды над головой, но из-за костра их видно плохо. Вокруг нас плотно и смутно раскинулась ночь. Сигарета догорела до самых пальцев, и я гашу её.
— Я и не знала этого, — доносится голос Сильвии. Все признаки гнева исчезли. — Мы всё думали, почему ты взял с собой его, а не жену, — продолжает она. — Хорошо, что ты нам сказал об этом.
Джон подсовывает обгоревшие поленья дальше в огонь.
Сильвия спрашивает:” А в чём, по-твоему причина?”
Джон издаёт какой-то звук, чтобы заглушить вопрос, но я всё-таки отвечаю: “Не знаю. Сюда, кажется, не подходят причины и следствия. Причины и следствия — результат мышления. Но мне думается, что умственные болезни возникают ещё до мышления”.
Такой ответ наверняка не устраивает их. Я тоже не очень-то понял, что сказал, но слишком устал, думать не хочется, и я сдаюсь.
— А что думают психиатры? — спрашивает Джон.
— Ничего. Я перестал к ним ходить.
— Перестал?
— Да.
— Ну разве так можно?
— Не знаю. У меня нет никаких веских доводов в пользу того, что это нехорошо. Просто я сам себе это вбил в голову. Я думаю об этом, привожу себе основания и даже собираюсь записать его на приём к врачу, но затем передумываю, и дверь как бы захлопывается.
— Ну это, пожалуй, неверно.
— Все тоже думают так. Думаю, что так оно будет не всегда.
— Ну отчего же? — спрашивает Сильвия.
— Да не знаю… просто так… не знаю… они ведь не родные… Удивительное слово, думаю я, никогда не употреблял его раньше. Не родные… какая-то чепуха… не одного и того же рода… тот же корень… доброта, тоже… они не настроены дружелюбно к нему, они ему не родные… Вот такое вот чувство.
Старое слово, настолько древнее, что еле всплыло. Какая перемена в течение веков. Теперь каждый может быть “добрым”. И все должны быть такими. Но только прежде мы рождались с этим, и тут ничего не поделаешь. Теперь это в половине случаев напускное чувство, как у учителей в первый день школы. Но что они в самом деле знают о доброте, те, кто не родные? Я снова и снова задумываюсь об этом… mein Kind, мой ребёнок. Вот и на другом языке. Mein Kinder…"Wer reitet so spat durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind". Он этого возникает странное чувство.
— О чём ты думаешь? — спрашивает Сильвия.
— Старое стихотворение Гёте. Ему должно быть лет двести. Я выучил его давным-давно. Не знаю, почему оно мне вспомнилось сейчас, вот разве…” Снова возвращается это странное чувство.
— А о чём там говорится? — спрашивает Сильвия.
— Постараюсь вспомнить. “Человек ночью едет верхом по берегу, дует ветер. Это отец с сыном, которого он крепко держит в руках. Он спрашивает его, отчего тот так бледен, а сын отвечает: “Отец, разве ты не видишь призрак?” Отец пытается успокоить мальчика, говоря, что видит лишь облако над берегом и слышит лишь шорох листьев на ветру. Но сын всё время повторяет, что это призрак, и отец всё гонит и гонит коня в ночи.
— И как же оно кончается?
— Бедой… смертью мальчика. Призрак побеждает.
Порыв ветра раздувает угли, и я вижу, что Сильвия смотрит на меня с испугом.
— Но это было в другой стране и в другое время, — продолжаю я. Здесь же жизнь и есть конец, а призраки ничего не значат. Я верю в это. Верю во всё это тоже, — говорю я глядя на темную прерию, — хоть и не совсем понимаю, что это всё значит… И вообще, в наше время ни в чём нельзя быть уверенным. Может, поэтому я так много говорю об этом.
Угли остывают всё больше и больше. Мы выкуриваем по последней сигарете. Крис где-то там в темноте, но я не собираюсь искать его. Джон старательно хранит молчанье, Сильвия тоже молчит, и вдруг мы стали одинокими, замкнувшись каждый в своём частном мире, и нет больше связи между нами. Мы гасим огонь и отправляемся к спальным мешкам среди сосен.
Выясняется, что это небольшое пристанище среди сосен, где я расположил спальные мешки, также убежище для миллионов комаров, прилетевших с озера. Антикомариная жидкость совсем не пугает их. Забираюсь в мешок и оставляю маленькую дырочку, чтобы дышать. Я почти уснул, когда, наконец, появился Крис.
— Там большая куча песка, — говорит он, хрустя иглами хвои.
— Ага, — отвечаю я. — Давай спать.
— Тебе надо посмотреть на неё. Пойдём посмотрим её завтра утром?
— У нас не будет времени.
— Можно, я снова поиграю там завтра утром.
— Да.
Он издаёт какие-то звуки, пока раздевается и влезает в спальный мешок. Вот он уже там. Затем поворачивается. Молчит, и снова поворачивается. Затем произносит: “Пап”.
— Что?
— А как было, когда ты был маленький?
— Спи, Крис! Ну ведь должен же быть предел.
Позже я слышу, как он вздыхает, и понимаю, что он плакал, и хоть я совсем измотан, уснуть не могу. Тут могли бы помочь несколько слов утешения. Он ведь пытался вызвать расположение. Но почему-то таких слов не нашлось. Слова утешения больше годятся для незнакомых, в больнице, а не для родных. А ему вовсе не нужны мелкие эмоциональные примочки, не к этому он стремится… Не знаю я, к чему он стремится, что ему нужно.
От горизонта из-за сосен появляется горбатая луна, и по её медленной покойной дуге на небе я в полусне отмеряю час за часом. Слишком устал. Луна, странные сны, гул комаров и обрывки воспоминаний сталкиваются и смешиваются в призрачном потерянном пейзаже. Светит луна и всё же есть облако тумана, а я еду на коне, и со мной Крис, и лошадь скачет через ручей, бегущий где-то дальше к океану. Затем всё пропадает… И возникает вновь.
Из тумана возникают очертания человека. Если смотреть на него в упор, он пропадает, но если отвести взгляд, то он вновь появляется на краю поля зрения. Я уж готов что-то сказать, позвать, признать его, но не делаю этого, сознавая, что если я признаю его каким-либо жестом или действием, то он станет реальностью, которой не должен быть. И всё-таки я узнаю эту фигуру, хоть и не признаюсь себе в этом. Это Федр.