людей", "экземпляр для театральной кунсткамеры" и т.д.
"Присутствовал весь литературный мир", - оповещалось в газетах. Но это очень громко звучит в печати, а на деле представляет какой-нибудь десяток добрых литературных имен. Прибавьте сюда дюжину чутких восторженных поклонниц Чехова... вот и все!.. Это капля в широком \66\ море бенефисной публики, той особенной петербургской бенефисной публики, которая, заплатив тройную плату за места, ищет на сцене вовсе не литературы, а любимой актрисы, в ослепительных бенефисных туалетах и раздражительно любопытного зрелища - зрелища и зрелища прежде всего!..
А ее, не угодно ли, угощают пьесой, написанной дерзко наперекор театральной рутине, да еще, вдобавок, исполненной в том тусклом банальном тоне, в каком актеры-любители разыгрывают всякие переделки. И г-жа рутина-публика точно вдруг помешалась от разочарования и с капризной придирчивостью вину актеров всецело перенесла на автора... Бедному автору ставилось решительно все в вину, самые простые мелочи!..
На сцене в первом акте, после захода солнца, темнеет.
- Почему это вдруг стало темно? Как это нелепо! - слышу чей-то голос позади моего кресла.
Во втором акте Треплев (Аполлонский) кладет у ног Нины Заречной (Комиссаржевская) убитую чайку. Рядом со мной опять кто-то ворчит:
- Отчего это Аполлонский все носится с какой-то дохлой уткой? Экая дичь, в самом деле!..
В антракте (между вторым и третьим действием) сталкиваюсь в проходе между креслами с одним превосходительным членом театральной дирекции.
- Помилуйте, - говорю я ему, - разве можно такие тонкие пьесы играть так возмутительно неряшливо?
Театральный генерал презрительно фыркает.
- Так, по-вашему, это "пьеса"? Поздравляю! А по-моему, это - форменная чепуха!
Прохожу в буфет и встречаю там знакомого полковника, большого театрала. Вот, думаю, с кем отведу душу...
- Ну, и отличился же сегодня Сазонов! - негодую я: - Вместо литератора Тригорина играет доброй памяти Андрюшу Белугина?..{27}
Но миролюбивый полковник раздраженно на меня набрасывается:
- Да-с, и надо в ножки ему поклониться, что еще "играет"! Удивляюсь на дирекцию - как можно ставить на сцену такую галиматью!..
Возвращаюсь в партер, удрученный до последней степени.
В третьем акте, во время глубоко трогательной сцены между Аркадиной и Треплевым, в бенефисной публике, бог \67\ весть с чего, вызывает веселое настроение белая повязка, похожая на чалму, которую мать накладывает на голову раненого сына (в последнем издании "Чайки" Чехов сделал очень тонкую поправку в этом месте){28}.
Следующая за ней сцена между Аркадиной и ее сожителем - литератором Тригориным - прямо великолепна по реализму и оригинальности замысла. Но сцена разыграна была Сазоновым и Дюжиковой грубо и банально, и момент, когда Аркадина падает на колени перед Тригориным, показался большинству смешным и неестественным.
А сцена последней встречи Треплева с Ниной Заречной в четвертом акте? Она исполнена такого захватывающего лиризма, что ее невозможно читать без слез, и Нина - Комиссаржевская - начала эту сцену прекрасно; но в конце сцены незначительная авторская ремарка все испортила. Декламируя монолог, Нина стаскивает с постели простыню и накидывает на себя, как театральную тогу - и эта мелочь непредвиденно вызвала в публике глупый хохот. На втором представлении "роковая простыня" сдана была в театральную гардеробную, но конец пьесы - этот удивительнейший в своей трагической простоте конец - на первом представлении пропал, как проглоченная театральная реплика, возбудив последнее недоумение и... шипение.
"Чайка" кончена, и я выхожу из театра точно в дурмане. Впереди меня протискивается к выходу литератор Б. Он бледен, как полотно, и на его обычно многодовольной физиономии написан ужас.
О, как я понимаю этот ужас истинного литератора после того, что случилось.
Заметят, пожалуй, что ж тут особенно трагического? Мало ли пьес на своем веку проваливалось, проваливается и будет проваливаться...
Если бы провалился в 1889 г. "Иванов", это было бы, пожалуй, сполгоря; но Чехов 1896 г. давно перерос автора "Иванова" и "Пестрых рассказов" - это уже был популярнейший и заслуженнейший русский писатель, и в лице его нанесена была обида чести русского литератора, вообще - обида, которой нет слов... Для человека, хоть сколько-нибудь знающего историю русской литературы, было до боли очевидно, что со времени оплевания в Александринском театре комедии Гоголя{29}, мы ушли не далеко, и "через шестьдесят лет" в той же зале, наполненной образованной публикой, температура общественного уважения к писателю стояла на нуле!..
Для Чехова обида была тем чувствительнее, что именно \68\ "Чайка" одно из субъективнейших произведений этого на редкость объективного русского писателя.
Вот вам, на семилетнем промежутке, два торжественные спектакля - и какая разница в результатах!.. И какая ирония! - добавил бы я, если вспомнить, что Чехов решительно не любил своего "Иванова" и называл его "Болвановым" и "психопатической пьесой" и искренно удивлялся, когда она увеличивала его доходы... Лично мне он как-то высказался об "Иванове", что это одна из тех пьес, "которая никогда не всосется в репертуар и будет даваться в провинции лишь в экстренных случаях, когда у антрепренера иссякнет запас новинок". "Чайку" же Чехов любил затаенной ревнивой любовью кровного художника.
И в самом деле, какое же может быть сравнение? Один "язык" в "Чайке" чего стоит!..