Лене интересно было наблюдать, как барахтается Низвецкий.
То он переставал ходить через ее вагон, то бегал целый день взад и вперед. То не смотрел, то она опять ловила его грустный и испуганный взгляд… В общем, все обстояло так, как она хотела. Она равнодушно занималась своими делами.
Она раньше всех прибрала в своем вагоне после груженого рейса. Освободившись, она пришла в вагон команды, вынула из сундучка рубашку и чулки, починила. Потом написала еще одно письмо. Писать было трудно: уже все слова сотни раз написаны и произнесены. Оставался этот жар сердца, о котором она не умела написать.
Лена скинула туфли, легла на свою койку, открыла книгу, которую взяла в поездной библиотечке: стихи Лермонтова. «Они любили друг друга так долго и нежно», – прочла она.
Значит, не любили друг друга, вот и все.
За перегородкой неторопливо беседовали старики: Сухоедов, Кострицын и Протасов. Они сидели в ряд, как на завалинке; напротив лежал больной Низвецкий, пергаментно-желтый, с ввалившимися глазами в почерневших глазницах.
– Вот и у меня, – говорил, будто журчал, Протасов, – суставы пухнут, видишь, пальцы в узлах. А жилы. Ты посмотри. Это что за жилы, с такими жилами нешто жизнь.
– Почему не жизнь? – спросил Сухоедов. – Можно и с такими. Склероз, стариковское дело. Пей заместо водки йод, до ста лет проживешь.
– Нет, – вздохнул Протасов. – Труды наши кончаются, как только наладятся дела после войны – выхожу на пенсию, и баста.
– Тебе хорошо, – сказал Кострицын. – Оба сына целы, будешь дедом жить на покое. А мой пришел без руки, а у невестки четверо душ, подними-ка всех.
Тихо простонал Низвецкий.
– Подлюга какая болезнь, – сказал Кострицын. – Такая стерва болезнь хуже бомбы…
Лена гадала по книге Лермонтова. Она зажмурила глаза, наугад раскрыла книгу, нащупала строчку:
Не подходит.
Во второй раз получилось:
Совсем не то, что ей нужно.
Поезд пришел в Б. Лена пошла на вокзал – опустить письма и подышать воздухом.
Она продолжала писать на тот адрес, который сообщил ей муж вскоре после начала войны.
Вокзал был разбит. Здания без крыш и окон. Кругом скелеты зданий. Все серо, неприютно. Ни зима, ни осень, моросит, под ногами бурое месиво…
Лена шла, засунув руки в карманы шинели, сдвинув ушанку на затылок.
Подошел воинский эшелон. Красноармейцы высыпали из теплушек, наводнили платформы. «С нами, девушка?» – на бегу крикнул Лене один румяный, широколицый. Лена улыбнулась ему. Он, не останавливаясь, оскалил белые зубы, пробежал…
– Даня!!
Он шел в потоке гимнастерок и не слышал ее крика. Она узнала его издалека и крикнула издалека. Как она узнала? Она никогда раньше не видела его в шинели и ушанке. Лицо у него огрубело и потемнело. Походка была как у сотен других, шедших рядом. Все равно, она узнала его сразу, едва ее взгляд упал на него.
– Даня, Даня…
От счастья она смеялась тихим смехом. Он подошел, она протянула руки… Он взял ее руку, пожал. Кругом были люди, ей было совестно целовать его при людях… Неужели она все-таки отвыкла от него? Она обняла его голову и поцеловала.
– Ты здесь! – сказал он.
– Да! – ответила она, задыхаясь, близко и лучезарно глядя ему в глаза. – Ты жив.
– Я жив, – ответил он. – Это довольно крупная удача, принимая во внимание, в каких переплетах пришлось побывать… Сержант, – он кивнул на ее погоны, – скажи, пожалуйста…
– Вон мой поезд, – сказала она.
– Да? – сказал он. – А мы на Варшаву. Будем брать Варшаву. Как вообще твои дела? Ты похудела…
– Даня, – сказала она, – я не хочу говорить, мне хочется смотреть и слушать… Смотри на меня. Почему ты не писал?
– Как не писал? – сказал он. – Я писал. Вероятно, не доставили. – Он помолчал, озабоченно глядя на нее. – Как мы встретились, Леночка…
– Ты живой! – сказала она и погладила ладонью его лицо. Он слегка отодвинулся:
– Не надо, Ленок.
Она ничего не замечала. Счастье сделало ее слепой.
– Я смеюсь, знаешь, почему я смеюсь? Я не знаю, почему я смеюсь… Милый, смотри, все побежали, разве уже сейчас?