— Да. Только свинцовым, — серьезно ответил генерал-губернатор.
Как и предполагал Салтыков, чуть свет толпа явилась к Спасским воротам, и хотя камней и палок не бросали, но настроение у толпы было агрессивное.
— Дайте начальника! — орало несколько глоток.
— Ты гляди, то рта раскрыть не давали, а ныне переговоры просят, — заметил капитан Волоцкий. — Может, мне пойти поговорить с ними, Иван Иванович?
— Вы для них человек чужой, — сказал Юшков. — Пойду я, меня они знают.
Юшков вышел из ворот, встал на мосту. На всякий случай Волоцкий приказал двум гвардейцам следовать за губернатором и быть возле, чтобы, в случае чего, защитить.
— Ну, я слушаю вас, — сказал Юшков, постукивая прутиком по голенищу сапога.
— Наперво выпустите наших товарищей.
— Всех! Всех! — подхватила толпа.
— Когда кончится бунт, обязательно выпустим. Что еще?
— Распечатайте бани.
— Бани, бани-и! — опять вторила толпа.
— И это зависит от вас, — холодно отвечал губернатор. — Вернетесь в дома, будут открыты бани.
— Уничтожьте все карантины.
— Карантины, карантины! — выла толпа.
— Еще что?
— Лекарей разгоните, они травят народ.
Юшков прищурился, дождался, когда несколько приутихнут крикуны, и сказал громко:
— Если б не карантины и лекари, Москва б давно вымерла! — И уже разозлившись, крикнул: — Вы б давно все передохли, говнюки, без лекарей и карантинов!
И, резко повернувшись, кругом пошел в длинный проезд Спасских ворот, спиной ощущая ненависть толпы, невольно ожидая затылком удара камнем. Но не было ни камней, ни палок.
Толпа увидела, как с другой стороны площади от Главной аптеки[91] с барабанным боем входил на Красную площадь полк. Тускло посверкивали над ним штыки. Толпа невольно отхлынула от Спасских ворот к храму Покрова, к Лобному месту.
Полк шел вдоль Аливизова рва, и, когда стал приближаться к мосту у Спасских ворот, Бахметев, гарцевавший верхом на белом коне, звонко скомандовал:
— По-о-олк! Стой! Н-налево!
Таким образом, полк встал лицом к площади, к народу. Бахметев командовал:
— Ружья к ноге!
И ружья в мгновение ока были сняты с плеч и приставлены к ноге.
А к аптеке подъехали, тарахтя, с пушками артиллеристы и стали разворачивать стволы. Все делалось четко, без лишних слов и так слаженно, что невольно завораживало многотысячную толпу, нагоняя страх.
Когда наконец полк и пушки заняли свои места, обер-полицмейстер выехал на коне в центр площади и, привстав в стременах, громко прокричал:
— Если вы немедленно не разойдетесь, то будете все уничтожены ружейным и пушечным огнем!
И толпа кинулась врассыпную в ближайшие улицы и переулки. Толкаясь и давя друг друга, бежали старые и молодые, мужчины и женщины. По вчерашнему все знали убойную силу пушек и ружей.
Бунт был подавлен. Уже в обед Салтыков у себя на Большой Дмитровке строчил письмо-донесение в Петербург: «…Кажется, все утихло, но, однако, на сие надежду полагать неможно: народ пьяный, все разъехались по деревням, людей оставили, кои по их праздной жизни непрестанно в кабаках. Я нашел Чудов монастырь в жалком состоянии: окна все выбиты, пуховики распороты и улица полна пуху, образа расколоты. Бунтовщики грозятся на многих, а паче на лекарей… злятся и грозят убить. В Сенат никто не ездит, только были мы двое. Граф Воронцов уехал в деревню, князь Козловский уволен, Похвиснев болен, Еропкин заболел и лежит в постели. Приказать некому, но кого ни пошлю, отвечают: в деревне. Мне одному, не имея ни одного помощника, делать нечего: военная команда мала, город велик, подлости и зла еще довольно. Кругом заразительная болезнь, все ко мне приезжают, всякому нужда, а я помочь не могу. Один обер-полицмейстер везде бегает, смотрит, спать время не имеет. Я не в состоянии вашему величеству подробно донесть… Народ такой, с коим кроме всякой строгости в порядок привесть невозможно».
Москва и окраины бурлили, и Салтыков опасался повторения, оттого и писал императрице столь подробно — авось догадается, пришлет подмогу. Неужто не понимает?
7. Орловская комиссия
Екатерина Алексеевна ее величеством была днем, а ночью в мягкой постели с любезным другом Григорием Орловым становилась просто Катей, Катенькой — нежной и страстной, искренне любящей женщиной, добросовестно исполняющей свое природное предназначение. И чисто по-женски внимательна к своему возлюбленному, к его настроению и здоровью.
И в эту ночь после жарких ласк, объятий и поцелуев почувствовала своим женским чутьем она какую-то перемену в настроении Григория.
— Гриша, что с тобой?
— Ничего.
— Не лукавь, милый, я же вижу. Ну?
Она положила на широкую мохнатую грудь его свою головку, мягкими пальчиками левой руки тронула губы возлюбленному. Спросила капризно:
— Ну скажи, Гришенька, что тебя так заботит?
— Эх, Катя, — вздохнул Орлов, — если б ты поняла меня.
— Вот те раз. А разве я не понимаю? Ты, граф, генерал-адъютант, генерал-фельдцехмейстер, что еще надо? Орден? Так и за этим дело не станет. Только попроси.
— Если попрошу, исполнишь?
— Конечно.
— Отпусти меня на войну.
— Ты что? Хочешь меня покинуть?
— Да не в этом дело, Катя. Мне стыдно сидеть здесь возле… здесь в Петербурге. На Черном море война идет, а я здесь в тылу отсиживаюсь. Алешка-брат вон турков колотит под Наварином, под Чесмой. Герой! А я? У твоей юбки. Все уж вон посмеиваются по-за углами.
— Скажи кто, и я завтра же зашлю его в Камчатку.
— Всех не зашлешь, Катя. Да и если честно, правы они. Я — здоровый мужик, мне б воевать, а я вот… сама видишь.
— Прости, Гриша, но на войну я тебя все равно не отпущу. И не просись. — И, усмехнувшись: — Мне тоже здоровый мужик нужен.
— Но ты только что сказала: исполню.
— Исполню другое желание, но не это. Я думала, ты Андрея Первозванного попросишь.
— Я же не Разумовский, я Орлов, Катя, не унижай меня. Да и себя тоже. Это Елизавета Петровна вешала Первозванного своим любовникам на посмешище. Зачем же ты — умная женщина хочешь повторять ее глупости.
— Ладно, ладно, — миролюбиво молвила Екатерина Алексеевна, вполне довольная комплиментом любовника и унижением предшественницы. — Еще заслужишь.
— Так все-таки исполнишь, что попрошу? — не отставал Орлов.
— Только не на войну. Договорились?
— Договорились, — согласился Орлов и, помедлив, сказал: — Отпусти в Москву.
— Ты с ума сошел, Гриша, там же чума.
— Вот на борьбу с ней и пусти меня. Пойми, надо ж мне где-то отличиться. Чума, бунт. И потом, я же недолго там буду, пару недель от силы. Усмирю, налажу жизнь.
— Но это ж опасно, Гриша.
— Вот и хорошо, что опасно. Должен я на чем-то проверить себя. Отпустишь, Катя?
Долго вздыхала Екатерина, никак не хотела давать согласия. Но Григорий не отставал:
— Что молчишь? Ты ж обещала?
— Там Салтыков зашился, Гриша.
— Салтыков зашился, а я разошью. Он уже старый, ему на покой пора.
— Да. Поглупел старик. Если б не отъехал в деревню, может быть, и бунта никакого не случилось, и Амвросий был бы жив.
— Так как? Пустишь? — не отставал Орлов.
— Давай спать, Гриша, как говорит русская пословица: утро вечера умнее.
— Мудренее, Катя, мудренее.
— Мудренее, — с удовольствием поправилась Екатерина и, чмокнув Орлова в ухо, прошептала: — Давай спать, золотце.
На следующий день в Совете предложение императрицы послать в Москву для наведения порядка графа Орлова было принято без возражений, и она лично продиктовала указ:
«Видя прежалостное состояние нашего города Москвы и что великое число народа мрет от прилипчивой болезни… избрали мы, по нашей к нему отменной доверенности и по довольно известной ему ревности, усердию и верности к нам и отечеству, нашего генерал-фельдцехмейстера и генерал-адъютанта графа Григория Орлова, дав ему полную мочь поступать во всем так, как общее благо требовать будет… В чем во всем повелеваем не токмо всем и каждому ето слушать и вспомогать, но и всем начальникам быть под его повелением и ему по сему делу иметь вход в Сенат московских департаментов…»
91
Главная аптека находилась на месте нынешнего Исторического музея.