— Привычка! Это у тебя-то! Ну нет, маленькая моя трещотка, никакая не привычка, а просто твой каприз.
— Ах, папа, я исправлюсь!
И на другой день она очень мило силилась сдержать слово. Она старалась любезно беседовать с Грэмом на общие темы; ее вниманье, видимо, льстило гостю; он отвечал ей обдуманно, осторожно и мягко, словно боялся, слишком глубоко вздохнув, порвать ненароком тонкий тенетник счастья, повисший в воздухе. В самом деле, ее робкая, но серьезная попытка завязать с ним прежнюю дружбу была трогательна и полна прелести.
Когда доктор откланялся, она подошла к отцовскому креслу.
— Сдержала я слово? Я лучше себя вела?
— Моя дочь вела себя как королева. Если так и дальше продолжится, я смогу ею гордиться. Моя дочь скоро научится принимать гостей спокойно и величаво. Нам с мисс Люси придется немало потрудиться над улучшением наших манер и постоянно быть начеку, чтоб ты нас не затмила. И все же, должен тебе заметить, ты иногда запинаешься, заикаешься, а то и шепелявишь, как шепелявила когда-то давно, еще шестилетней девочкой.
— Нет, папа, — перебила она его с негодованием. — Этого быть не может!
— Спросим у мисс Люси. Правда ли, мисс Люси, что, отвечая на вопросы доктора Бреттона, Полли дважды произнесла «ражумеется»?
— Папа, папа, ну как вам не совестно, какой вы злой! Я не хуже вашего могу произнесть любую букву алфавита. Но вот вы объясните: отчего вам важно, чтоб я была учтива с доктором Бреттоном? Вам-то он нравится?
— Конечно, он мне нравится, я ведь так давно его знаю, и он хороший сын, и добрый малый, и мастер своего дела, и не шепелявит, и говорит без шотландского акцента, и воспитан, словом, не нуждается в уроках, наставлениях и руководстве мисс Сноу, как ты или я.
Мнение мосье де Бассомпьера о «мисс Сноу» не в первый раз навело меня на странные мысли. До чего же разное впечатление оставляем мы в людях, различных меж собою! Мадам Бек считала меня синим чулком; мисс Фэншо находила меня едкой, иронической, резкой; мистер Хоум видел во мне примерную учительницу, пусть немного ограниченную и чересчур дотошную, но все же воплощенье сдержанности и положительности, необходимых гувернантке; в то время как еще один человек — профессор Поль Эманюель не упускал случая высказать свое суждение о моем характере — горячем, неуемном, непокорном и дерзком. Все эти взгляды были мне смешны. Если кто и понял меня правильно, то одна только маленькая Полина Мэри.
Платной компаньонкой ее я не сделалась, общество ее день ото дня становилось мне приятней, а потому я согласилась, когда она предложила мне, чтобы почаще видеться, брать вместе какие-нибудь уроки; она выбрала занятия немецким языком, который, как и мне, казался ей трудным. Мы договорились ходить к одной учительнице на улице Креси, а значит, каждую неделю несколько часов проводить друг с другом. Мосье де Бассомпьер, кажется, очень обрадовался, что мадам Серьезность будет отныне делить часть своего досуга с его прелестной любимой дочерью.
Нельзя сказать этого о моем непрошеном наставнике, профессоре с улицы Фоссет. Тайно выследив меня и узнавши, что я более не сижу безвылазно в пансионе, но в известные дни и в известные часы его покидаю, он взял на себя добровольный труд надзирать за мною. Говорят, мосье Эманюель воспитывался у иезуитов. Я бы скорее этому поверила, будь его действия удачней замаскированы. Его же поведенье не подтверждало этих слухов. Никогда еще не видывала я человека столь неискусного в плетении интриг, столь неопытного в составлении коварных планов; он сам пустился разбирать собственные замыслы и хвастаться своей прозорливостью; не знаю, рассердил ли он меня или скорей позабавил, когда подошел ко мне однажды утром и важно шепнул, что «он за мною присматривает», что он решил исполнить свой дружеский долг и более не оставит меня во власти моих прихотей, что мое поведение ему представляется странным, и он, право, не знает, как ему со мной поступить, и напрасно кузина его, мадам Бек, закрывает глаза на мой столь легкомысленный образ жизни, и он не понимает, как особа, выбравшая высокое призвание воспитывать других, может порхать по отелям и замкам, вращаться среди графов и графинь? По его мнению, я совершенно «en l'air».[300] Ведь я шесть дней на неделе куда-то езжу.
Я ответила, что мосье преувеличивает. Мне, в самом деле, предоставили возможность новых впечатлений, но не ранее чем они стали для меня необходимы.
— Необходимы! Каким же образом?
Нет, он решительно не мог взять этого в толк. Необходимы новые впечатления! Да полно, здорова ли я? Он советовал бы мне изучать жизнь католических монахинь. Уж они-то не требуют новых впечатлений.
Я не могу судить о том, какое выражение приняло мое лицо во время его речи, но его оно возмутило. Он назвал меня суетной, беспечной охотницей до удовольствий, сказал, что я жадно гоняюсь за житейскими радостями и льну к высшим кругам. В моей натуре, оказывается, нет «devouement»,[301] нет «recueillement»,[302] нет чувства чести, благородства, жертвенности и смирения. Полагая бесполезным отвечать на его нападки, я молча правила ошибки в стопке тетрадей по английскому языку.
Оказывается, я вовсе и не христианка. Я, как и многие протестанты, погрязла в гордости и языческом своеволии.
Я слегка отвернулась от него, понадежней забиваясь под крылышко молчанья.
Он издал какой-то странный звук. Что произнес он? Конечно, не juron,[303] он слишком был религиозен для этого, но я ясно расслышала слово sacre.[304] Как ни горестно в этом признаться, то же слово, да еще в сопровождении mille[305] кое-чего, я услышала, когда обогнала его через два часа в коридоре, отправляясь на свой урок немецкого языка. Милейший человек мосье Поль, просто несравненный; но и несравненный, язвительнейший деспот.
Обучавшая нас немецкому языку фрейлейн Анна Браун была добрая, достойная особа лет сорока пяти; судя по тому, какое количество пива и мяса поглощала она за завтраком, ей следовало бы жить во времена королевы Елизаветы; ее прямая и открытая немецкая душа жестоко страдала из-за нашей, как называла она, английской чопорности; нам, правда, казалось, что мы с нею держимся очень сердечно, но мы не хлопали ее по плечу, а если она подставляла нам щеку для поцелуя, целовали ее тихо, спокойно, без смачного чмоканья. Подобные упущенья немало ее удручали. Во всем же прочем мы прекрасно ладили. Привыкши обучать иностранных девиц, не желающих ни думать, ни заниматься, не удостаивающих претерпевать ради знаний ни малейших трудов, она, кажется, поражалась нашим успехам, на мой взгляд, довольно скромным. В ее глазах мы были немыслимыми, сверкающими звездами, гордыми, холодными, невиданными.
Юная графиня и впрямь была немного горда, немного взыскательна; к тому же, при тонкости ее и красоте, она, быть может, имела на это право; но совершеннейшей ошибкой было приписывать мне подобные свойства. Я никогда не избегала поцелуйного обряда при встрече, от которого Полина, если только могла, уклонялась; в моем арсенале защитного оружия не было и холодного презренья, тогда как Полли всегда держала его наготове и пускала в ход при всякой грубой немецкой вылазке.
Честная Анна Браун в известной мере чувствовала это различие; и трепеща Полины, боготворя ее, как прелестную нимфу, ундину, она искала поддержки во мне, существе земном и смертном.
Больше всего мы любили читать с нею Шиллеровы баллады. Полина скоро выучилась выразительно их читать. Фрейлин слушала ее с широкой блаженной улыбкой и говорила, что голос у нее звучит словно музыка. Переводила она их тоже очень свободно и бегло, с живым огнем вдохновенья: у нее тогда пылали щеки, на губах играла дрожащая усмешка, а на глаза иногда даже набегали слезы. Лучшие стихи она выучивала наизусть и часто повторяла их, когда мы с нею оставались наедине. Особенно любила она «Des Madchens Klage»;[306] вернее, она любила повторять слова, ее зачаровывали печальные звуки, смысл ей не нравился. Однажды вечером, сидя рядом со мной у камина, она тихонько мурлыкала:
— Жила и любила! — сказала она. — Значит, предел земного счастья, цель жизни — любить? Не думаю. Ведь это и самая горькая беда, и потеря времени, и бесполезная пытка. Сказал бы Шиллер — «меня любили», вот тут бы он не ошибся. Правда ведь, Люси, это совсем другое дело?
— Возможно. Только к чему пускаться в подобные рассужденья? Что знаете вы о любви?
Она залилась краской стыда и раздраженья.
— Нет, Люси, — ответила она. — Зачем вы так? Пусть уж папа обращается со мной как с малым ребенком. Мне даже лучше. Но вы-то должны понять, что мне скоро восемнадцать лет!
— Да хоть бы и все двадцать восемь. Рассужденьями чувств не объяснишь. О любви толковать нечего.
— Разумеется, — горячо подхватила она. — Вы можете затыкать мне рот, сколько вам вздумается. Но я достаточно уже говорила о любви и достаточно о ней наслушалась! И совсем недавно! И очень вредных рассуждений наслушалась, вам бы они не понравились!
И она зло, торжествующе расхохоталась.
Я не могла понять, что имеет она в виду, и расспрашивать тоже не решалась. Я была в замешательстве. Видя, однако, за дерзостью и упрямством полное ее простодушие, я, наконец, спросила:
— Да кто же пускается с вами в эти вредные рассужденья? Кто посмел вести с вами такие разговоры?
— Ах, Люси, — ответила она смягчаясь. — Эта особа чуть не до слез меня доводит. Лучше бы мне не слышать ее!
— Да кто же это, Полина? Не томите меня.
— Это… это моя кузина Джиневра. Всякий раз, когда ее отпускают к миссис Чамли, она является к нам, и всякий раз, когда застанет меня одну, начинает рассказывать о своих обожателях. Да, любовь! Послушали бы вы, как она рассуждает о любви!
— Да уж я слушала, — отозвалась я очень холодно. — Недурно, быть может, что и вы ее слушали. Это вам не повредит. Джиневра не может на вас повлиять. Вряд ли вас могут интересовать ее душа или образ мыслей.
— Нет, она очень на меня влияет. Она, как никто, умеет меня расстроить и сбить с толку. Она умеет меня задеть, задевая самых дорогих мне людей и самые дорогие мне чувства.
— Да что же она говорит, Полина? Мне надо знать. Надо же вас спасти от скверного влияния.
— Она унижает тех, кого я давно и высоко чту. Она не щадит миссис Бреттон. Она не щадит… Грэма.
— Полноте. И как же впутывает она их в свои чувства, в свою… любовь? Ведь она их впутывает, не правда ли?
— Люси, она такая наглая. И она лгунья, я думаю. Вы же знаете доктора Бреттона. Обе мы его знаем. Он бывает горд и небрежен, я верю; но неужто