Экзамен прошел успешно, мосье Поль сдержал слово и сделал все, чтобы мне было легче исполнить мой долг. На следующий день раздавали награды, это тоже прошло благополучно; школьный год завершился, ученицы разъехались по домам — начались долгие осенние каникулы.

Ох, уж эти каникулы! Забуду ли я их когда-нибудь? Думаю, что нет. Мадам Бек в первый же день уехала на побережье, где уже находились ее дети; у всех трех учительниц были родители или друзья, к которым они и отправились; учителя-мужчины тоже устремились прочь из города — одни поехали в Париж, другие в Бумарин; мосье Поль направился в Рим. В доме остались только я, одна прислуга и несчастная слабоумная девочка, которую мачеха, жившая где-то в далекой провинции, не желала брать на каникулы домой.

Сердце словно остановилось у меня в груди, мною овладела глубокая тоска. Как медленно тянулись сентябрьские дни, какими они были грустными и безжизненными! Каким огромным и пустым казался этот дом! Каким мрачным и заброшенным выглядел сад, покрытый пылью ушедшего городского лета. Я плохо представляла себе, как проживу предстоящие два месяца. Грусть и печаль поселились во мне еще задолго до начала каникул, а теперь, когда я оказалась свободной от работы, настроение мое стало стремительно ухудшаться. Наверное, будущее не сулило надежды, не обещало покоя, не склоняло меня к тому, чтобы ради предстоящего благоденствия сносить сегодняшнее зло. Меня часто одолевало грустное безразличие к жизни, когда я теряла веру, что со временем достигну той цели, к которой стремится всякий человек. Увы! Теперь, располагая достаточным досугом, чтобы всмотреться в жизнь так, как это следует делать людям в моем положении, я обнаружила, что нахожусь среди бескрайней пустыни, где нет ни песчаных холмов, ни зеленых полей, ни пальмы, ни оазиса. Мне не были ведомы надежды, которые питают и увлекают юных, и я не смела даже помышлять о них. Если временами они стучались ко мне в сердце, я воздвигала перед ними непреодолимые препятствия. Когда же они, отвергнутые мною, отступали, я нередко заливалась горькими слезами, но иначе поступить не могла, ибо нельзя было обольщать сердце надеждами, ибо я смертельно боялась греха самонадеянности.

Вы, вероятно, готовы прочесть мне длинную проповедь, набожный читатель, по поводу того, что я здесь написала, да и вы, моралист, а заодно и вы, строгий философ, не прочь бы разбранить меня; вы же, стоик, нахмуритесь, вы, циник, усмехнетесь, а вы, эпикуреец, расхохочетесь. Ну что ж, каждый из вас да поступит по-своему. Я приемлю все: выговор, хмурый вид, усмешку и хохот. Возможно, вы правы, а может быть, окажись вы в моих обстоятельствах, вы бы не избежали моих ошибок. Так или иначе, но первый месяц оказался для меня долгим, печальным и тягостным.

Моя подопечная была по-своему счастлива. Я делала все, чтоб держать ее в сытости и тепле, а ей ничего и не нужно было, кроме еды и солнечных лучей или горящего камина. В ней сочетались слабые способности со стремлением к неподвижности: ее мозг, глаза, уши и душа пребывали в блаженной дремоте, они не могли воспрянуть ото сна и обратиться к какой-нибудь деятельности, поэтому верхом наслаждения для нее был полусон.

Первые три недели каникул держалась жаркая, ясная и сухая погода, но на третьей и четвертой прошли дожди и грозы. Не знаю, почему эта перемена так мучительно повлияла на меня, почему неистовая буря и ливень сдавили мне сердце так сильно, как никогда не бывало в спокойную погоду, но я пришла в такое состояние, при котором мои нервы уже еле-еле справлялись с тем, что им приходилось переносить в течение многих дней и ночей в этом огромном пустынном доме. Как молила я Провидение ниспослать мне утешение и защитить меня! С каким ужасом я все сильнее убеждалась в том, что Фортуна — мой вечный враг, и я никогда не умиротворю ее. Я не роптала в душе на немилосердие или несправедливость всевышнего; я пришла к выводу, что в его святом предначертании судеб человеческих некоторым выпала жизнь, полная тяжких страданий, и что я, в какое бы отчаяние ни приводила меня эта мысль, принадлежу к их числу.

Мне несколько полегчало, когда тетка несчастной дурочки, добрая старая женщина, в один прекрасный день приехала и забрала с собой мою странную и слабоумную товарку. Временами мне бывало очень тяжело с этим жалким созданием: ее невозможно было вывести за пределы сада и нельзя было оставить ни на минуту одну, ибо ее убогий разум, как и тело, был изуродован и мог стать причиной большого несчастья. Некоторые дурные склонности и бессмысленная злобность требовали неусыпной бдительности. Поскольку она говорила очень редко и обычно целыми часами сидела на месте, тупо уставившись в одну точку и делая неописуемо уродливые гримасы, я словно жила в одной клетке с диким животным, а не рядом с человеческим существом. Кроме того, некоторые детали ухода за ней требовали выдержки больничной сиделки, поэтому иногда мне изменяла твердость духа. Вообще-то эти обязанности должна была бы исполнять не я, а прислуга, но ее отпустили и в предотъездной суматохе забыли найти ей замену. Эти испытания были не самыми легкими в моей жизни, но, какими бы унизительными и удручающими они ни были, душевные муки опустошали и изнуряли меня гораздо сильнее. Уход за больной часто лишал меня аппетита, и я, вместо того чтобы поесть, в изнеможении выбегала во двор, где свежий воздух и вода из родника или фонтана спасали меня от обморока. И все же из-за этих мучений у меня не разрывалось сердце, глаза не наполнялись слезами и горячие, как расплавленный металл, слезы не обжигали щеки.

Когда больная девочка уехала, я получила возможность выходить из дома. Сначала у меня не хватало смелости отлучаться далеко от улицы Фоссет, но со временем я не раз добиралась до городской заставы и, миновав ее, отправлялась в дальний путь по дорогам, бегущим через поля, мимо католического и протестантского кладбищ, мимо сельских усадеб, а потом через рощицы, по тропинкам — сама не знаю куда. Непреодолимая сила толкала меня вперед, лихорадочное возбуждение не давало мне остановиться. Одиночество, в котором я пребывала, будило во мне чувство острейшего духовного голода. Нередко я бродила целый день — сначала под палящим дневным солнцем, потом в вечерней мгле — и возвращалась домой, когда всходила луна.

Совершая одинокие прогулки, я иногда старалась представить себе, чем занимаются сейчас мои знакомые. Вот — мадам Бек на морских купаниях в веселом обществе своих детей, матери и целого отряда друзей, приехавших сюда же на отдых. Зели Сен-Пьер в Париже, у родных, другие учителя — у себя дома. А вот — Джиневра Фэншо, которую какие-то родственники взяли в приятное путешествие на юг. Мне представлялось, что она — самая счастливая из всех. Путь ее пролегал по красивейшим местам: для нее светило сентябрьское солнце, согревая ласковыми лучами плодородные равнины, на которых зрели хлеба и виноград. Для нее всходила прозрачно-золотистая луна над синеющими на горизонте холмами.

Но все это не имело значения: меня тоже грело осеннее солнце, я тоже видела луну над полями, но при этом ко мне подкрадывалось желание найти убежище в земле, под дерном, куда не проникнет ни солнечный, ни лунный свет, ибо солнце и луна не поддерживали моих жизненных сил и я не могла подружиться с ними или отдать им свою любовь. А вот Джиневра обладала такой натурой, которая непрерывно посылала ей новые силы и поддерживала способность наслаждаться жизнью, радоваться наступлению дня и благоуханию ночи; наверное, самый милосердный из всех добрых гениев, охраняющих род человеческий, осенял ее крылом и склонялся над ее главой. Джиневру всегда сопровождала Истинная Любовь, она никогда не оставалась одна. Неужели она не ощущала присутствия любви? Мне это казалось невозможным, я не могла представить себе подобную бесчувственность. Мне чудилось, что она таит в душе благодарность, что сейчас любит скрытно, но со временем откроет, как сильна ее любовь; перед моим мысленным взором вставал ее верный друг, лишь догадывающийся о ее робком чувстве, но находящий утешение и в этой догадке. Я верила, что их соединяет магнетическое родство душ, тонкая струна взаимопонимания, которая не рвется, даже когда они разделены расстоянием в сотни миль, и передает от одного к другому просьбы и желания. Постепенно Джиневра превратилась в моем воображении в некую героиню. Однажды, заметив это странное преображение, я подумала: «По-видимому, у меня начинается нервное переутомление, слишком исстрадался мой мозг, он приходит в болезненное состояние — что мне делать? Как уберечь себя от беды?»

И действительно, в моих обстоятельствах невозможно было оставаться здоровой. В конце концов глубочайшее уныние, тянувшееся целыми сутками, завершилось телесным недугом, и я слегла. Как раз в это время пришла к концу золотая осень и наступило равноденствие с его страшными грозами. В течение девяти темных дождливых, оглушающе бурных дней, ошеломленная воем урагана, лежала я в лихорадке и странном нервном возбуждении. Сон не шел ко мне. По ночам я вставала, искала его, умоляла посетить меня. Ответом был лишь скрип окна или завывание ветра — сон не приходил!

Нет, я ошибаюсь: однажды он посетил меня, но был разгневан. Раздраженный моими назойливыми просьбами, он наказал меня кошмарными видениями. Судя по бою часов на соборе Иоанна Крестителя, это сновидение продолжалось не долее пятнадцати минут, но даже короткого промежутка времени оказалось достаточно для того, чтобы подвергнуть меня невыносимым страданиям и наслать на меня нечто, не имеющее названия, но такое страшное, вселяющее такой ужас, какой может вызвать лишь пришелец из другого мира. Между двенадцатью и часом ночи у губ моих появилась откуда-то чаша — темная, прочная, странной формы, до краев наполненная бурлящей жидкостью из бездонного и безграничного моря. Ни одно страдание, предназначенное смертному, ниспосланное ему в измеримом количестве, рассчитанное на ограниченное во времени действие, нельзя сравнить с мукой, испытанной мною от этого напитка. Испив его и проснувшись, я решила, что наступил мой конец, но когда я пришла в себя, меня охватила ужасная дрожь и непреодолимое желание позвать кого- нибудь на помощь. Но я знала, что никто не услышит моего отчаянного призыва — Готон спала далеко, в мансарде, — и я в кровати стала на колени. Прошло несколько невероятно мучительных часов, которые окончательно истерзали и подавили мой разум. Думаю, что из всех кошмаров той ночи самый жуткий я пережила в эти минуты. Мне мерещилось, что почивший горячо любимый человек, который при жизни преданно любил меня, встретил меня как чужой где-то в незнакомом месте, и душа моя, недоумевая, что же будет дальше, разрывается от невыразимого отчаяния. Казалось бы, у меня нет никаких оснований хотеть исцеления и возвращения к жизни, но самым невыносимым из всего, выпавшего на мою долю той ночью, был безжалостный и надменный голос, которым смерть приглашала меня предстать перед еще не изведанными страданиями. Пытаясь вознести молитву, я не могла промолвить ничего, кроме этих слов: «Я несчастен и истлеваю с юности; несу ужасы твои и изнемогаю».

Так оно и было на самом деле.

На следующее утро, войдя ко мне с чаем, Готон постаралась убедить меня вызвать врача, но я отказалась, так как считала, что врач не может помочь мне.

Однажды вечером, находясь в здравом уме и твердой памяти, я, шатаясь от слабости, встала и оделась. У меня не было больше сил выносить одиночество и давящую тишину длинного дортуара: мертвенно-белые постели превращались в привидения, а каждое изголовье приняло вид огромного выцветшего от времени черепа, в зияющих глазницах которого таились мертвые сны древних и более могущественных, чем мы, поколений. Тот вечер бесповоротно убедил меня в том, что Судьба тверда, как камень, а Надежда — вымышленный кумир, слепой, бесстрастный, с душой из гранита. Я чувствовала также, что испытание, которому подверг меня создатель, приближается к высшей точке и мне предстоит обороняться собственными пылающими, слабыми, дрожащими руками. За окном все еще лил дождь и дул ветер, но, как мне показалось, несколько милосерднее, чем днем. Спускались сумерки, и я надеялась, что они благотворно повлияют на мое состояние; через окно я видела низко плывущие ночные тучи, подобные приспущенным знаменам. Мне верилось, что в этот час отец небесный ниспосылает любовь и сочувствие всем страждущим на земле; давящая тяжесть ночного кошмара ослабла, невыносимая мысль, что меня никто не любит и никто обо мне не заботится, начала отступать перед надеждой на лучшее; я ощутила уверенность, что надежда засияет ярче, если я уйду из-под крыши этого дома, которая давила на меня как надгробный камень, и отправлюсь за пределы города, к одному мирному холму, возвышающемуся далеко в полях. Закутавшись в плащ (значит, я не была в бреду, раз сообразила, что нужно одеться потеплее), я покинула дом. Проходя мимо одного из храмов, я остановилась, ибо мне почудилось, что звон его колоколов приглашает меня к вечерней службе, и я вошла. Как хлеб голодному, был мне тогда необходим любой священный обряд богослужения, любая возможность обратиться с молитвой к богу. Я преклонила колени на каменном полу рядом с другими молящимися. Это был старинный величественный собор; свет, льющийся сквозь витражи, окрашивал царивший в нем полумрак не в золотистые, а в багряные тона.

Молящихся было мало, так как служба окончилась и половина прихожан разошлась. Вскоре я поняла, что оставшиеся готовятся к исповеди. Я не шелохнулась. Все двери церкви тщательно затворили, и на нас спустилась благостная тишина и строгий полумрак. После безмолвной молитвы одна из кающихся грешниц приблизилась к исповедальне. Я наблюдала за происходящим. Она шепотом исповедалась в грехах и получила шепотом же произнесенное отпущение, после чего, успокоенная, вернулась к нам. Потом к исповедальне направилась следующая женщина, за ней еще одна. Бледная дама, стоявшая на коленях рядом

Вы читаете Городок
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату