стал развивать перед оторопевшим кустарем-одиночкой с мотором фантасмагорические идеи, клонящиеся к спасению родины.
Через час они вернулись и застали стариков совершенно разомлевшими.
«Кажется, наступил психологический момент для ужина», — подумал Остап. И, прервав Ипполита Матвеевича, вспоминавшего выборы в городскую управу, сказал:
— В Берлине есть очень странный обычай — там едят так поздно, что нельзя понять, что это: ранний ужин или поздний обед!
Елена Станиславовна встрепенулась, отвела кроличий взгляд от Воробьянинова и потащилась в кухню.
— А теперь действовать, действовать и действовать! — сказан Остап, понизив голос до степени полной нелегальности.
Он взял Полесова за руку.
— Старуха не подкачает? Надежная женщина?
Полесов молитвенно сложил руки.
— Ваше политическое кредо?
— Всегда! — восторженно ответил Полесов.
— Вы, надеюсь, кирилловец?[215]
— Так точно. —
— Россия вас не забудет! — рявкнул Остап.
Ипполит Матвеевич, держа в руке сладкий пирожок, с недоумением слушал Остапа; но
В таком возбужденном состоянии его застала Елена Станиславовна, с трудом тащившая из кухни самовар. Остап галантно подскочил к ней, перенял на ходу самовар и поставил его на стол. Самовар свистнул. Остап решил действовать.
— Мадам, — сказал он, — мы счастливы видеть в вашем лице…
Он не знал, кого он счастлив видеть в лице Елены Станиславовны. Пришлось начать снова. Изо всех пышных оборотов царского режима вертелось в голове только какое-то «милостиво повелеть соизволил». Но это было не к месту. Поэтому он начал деловито:
— Строгий секрет. Государственная тайна.
Остап показал рукой на Воробьянинова.