он соединяет бытие с его отсутствием. Дальше, как говорится, ехать некуда.
«Нирвана, — как поет Гребенщиков, — это сансара». «И о внутреннем, — вторит ему Конфуций, — нам дано судить лишь по внешнему».
— Но если голландцы, то почему — малые?
— Потому, что в больших, таких как Рембрандт, воплотился их личный — и уже потому бунтарский — гений. За остальных говорит тихая культура меры, дающая — мне! — урок ликующего смирения.
— Каждый, — безапелляционно, в ссоре, сказала жена, — должен сделать уроки, пока не погасят свет.
— Урок, — перевел я для ясности, — это энтелехия: желудь стремится стать дубом, а мы — исправить двойки, чтобы оправдать внесенный за нас при рождении задаток и перейти в другой класс, даже если его не будет.
Голландцы, именно что малые, помогают справиться с гордыней, мешающей спать, славить Бога и наслаждаться идиллией, к которой сводится мой идеал и их искусство.
Мастера золотого XVII века, утверждал их великий поклонник Поль Клодель, «писали так, будто никогда не слышали выстрела». Наследники и сверстники героической эпохи, они не оставили нам отчета о своей отчаянной истории. На их самой воинственной картине, «Ночной дозор», офицеры кажутся ряжеными. Голландская живопись беспрецедентно мирная. Тут даже дерутся только пьяные, но и они, как заблудшие родичи, вызывают скорее ухмылку, чем отвращение. Другие сюжеты порождают зависть.
У малых голландцев всегда тепло, но никогда не жарко. Помимо тусклого солнца, жизнь здесь поддерживается фитилем идиллии. Я люблю ее за бескомпромиссность. Отняв у человека трагедию — войну, болезнь, разлуку, дав ему вдоволь красоты, любви и добра побольше, идиллия оставила себе последний конфликт — с бренностью. Но, стоя, как все, над бездной, идиллия не заламывает руки, а вышивает крестиком. «Старосветские помещики» смелее «Тараса Бульбы», ибо, как утверждают ветераны, труднее всего соорудить уютный окоп.
«Войдите в эту картину, — приглашал лучший знаток голландцев Эжен Фромантен, — глубокую, плотно и наглухо замкнутую, куда еле просачивается дневной свет, где горит огонь, где царит тишина, приятный уют, красивая тайна».
Такое будущее дал Мастеру Булгаков: «Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет».
Но и рассвет не рассеет мягкой, как книжная пыль, тьмы. Она собирается в каждой, а не только рембрандтовской, картине, чтобы укрыть обжитое пространство от дикого, наружного.
В плоском краю, лишенном естественных — горных — рубежей, надежны лишь рукотворные границы. Поэтому малые голландцы так любят интерьер. Даже тогда, когда художник выходит за двери, он все равно остается внутри. Редуты их городов составляют дома, напоминающие мебель. Плотно заставленная ею площадь кажется непроницаемой для чужих.
Мы можем заглянуть, но не эмигрировать. От соглядатаев жителей отделяет, как на «Улочке» Вермеера, подозрительно пустая мостовая или река без брода, как у него же в «Виде Дельфта». Итальянские картины заманивают зрителя, китайские — заводят, голландские — держат на расстоянии вытянутой руки. Подойти ближе мешает прозрачная, как стеклянный гроб, преграда. Не предназначенное к экспорту, это искусство знало свое место и любило свое время. Но мне все равно туда хочется.
Нечто подобное я еще застал, но не в Амстердаме, сдавшемся более вульгарным радостям жизни, а в глухих углах страны, где на вымытых с прежним усердием переулках стоят насквозь прозрачные дома с незанавешенными окнами. Они будто бы гордятся тем, что им нечего прятать. На самом деле — не от кого. Кто мог, уже уехал. Я бы остался. Тем более что в Голландии все еще рисуют, в том числе — на коровах, обреченно подставляющих живописцам тучные бока под пеструю рекламу отелей.