таки сунул в стакан мертвую деревяшку, чтобы на следующий день обнаружить у нее белые хвостики. К лету пальма, уже захватив спальню, так рвалась наружу, что ее пришлось расчленить специально купленной пилой. С тех пор я с надеждой смотрю на всякую чурку.

Очень долго я жил в живописном углу, образованном двумя культурами, бесцеремонно игнорирующими третью, ту, что случилась на окраине посторонних ей миров — славянского и немецкого. Наша столица была глухой провинцией, и этим она еще больше походила на классическую, то есть — раздробленную — Германию. «Русскими» в Риге были мы, «немецким» — окрестности. Ревнуя к чужой и длинной истории, советская власть справлялась с городской стариной испытанным способом: не снести, так замазать.

Попав в Таллинн, я обедал с краеведом в лучшем ресторане города — только из его окна открывался вид на всю кафедральную площадь.

— А знаете, — спросил меня собутыльник, дождавшись десерта, — что здесь было раньше?

— Райком? — прикинул я на себя.

— Ремонт обуви.

Что говорить, я сам работал на самой узкой улочке Риги. Когда-то здесь располагались мастерские оружейников, но моя контора называлась Комитетом по госнадзору, правда, всего лишь — за измерительными приборами.

Власть прятала красивое, как школа — литературу: не запрещая, а смешивая — высокое с глупым и ценное с никаким. От тевтонского Средневековья Риге оставили ровно столько, чтобы хватило на съемки фильма про Штирлица.

Красивое, однако, можно срыть, скрыть, но не уничтожить. Поэтому любимым зрелищным спортом всей новой Европы стала регенерация истории, которая, как ящерица хвост, восстанавливает все, что того стоит.

Только сегодня мой город оказался таким, каким я его представлял, сочиняя себе мировоззрение. Тогда, в еще детской погоне за сверхъестественным, я придумал себе религию. Мою веру определяла терпимость, ведущая к экспансии. Я всегда был готов присоединить новых кумиров, не забывая кадить старым. Толерантность, которую легко назвать обратной стороной всеядности, не давала скучать. Я даже бросил преферанс, отвлекающий от культа. Его центральная и вовсе не новая доктрина зиждилась на компромиссе между небом и землей. Божественным я решил считать культуру. Пользоваться ею совсем не то же самое, что поклоняться. Меня охватывала радость от самого присутствия в нашей жизни того необязательного, что оказывается нотой, мыслью, словом, но не делом.

Решающее преимущество моей веры состояло в том, что она исключала сомнения в существовании потусторонней — нематериальной — реальности. Чтобы убедиться в этом, не надо было верить на слово, крутить столики или ждать смерти, хватало библиотеки или концерта. В остальном моя религия не слишком отличалась от других.

Правда, вместо вечной жизни она обещала сомнительную посмертную славу, надежда на которую грела меньше, а доставалась труднее. Зато не хуже конкурентов моя вера справлялась с посюсторонней задачей религии — наполнять наши будни восторгом и трепетом.

Сфера ее действия была необъятной, но обозримой. Она учила почитать святых и искать у них защиты. Она служила всем, кто ее принимал, и оставалась мертвой буквой для двоечников. И в ней точно не было ничего естественного — начиная с рифмы и кончая оперой.

Конечно, я не надеялся постичь предмет своего поклонения, да и не стремился к этому. Мне нравилось составлять мысленный ландшафт из нагло выбранных фрагментов, которые лепились друг к другу, подчиняясь тем правилам избирательного сродства, что коренились в нашем с историей подсознании. Поклоняясь культуре, я творил себе кумира из конечного и смертного, но я и тут не раскаялся, решив, что на мой век хватит. Я верил в культуру, как верят в любовь, зная, что она не бывает вечной.

Понимая, что в чужих глазах твои боги кажутся раскрашенными идолами, я отправлял свой культ в одиночку и тихо. Но однажды, чтобы приобщиться соборности, которой хвалятся другие религии, я заперся

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату