язык.
Сидя за обеденным столом между двумя лордами, я молча ел их глазами, стараясь игнорировать затесавшегося в нашу компанию развязного субъекта с грязными ногтями. Но когда он начал стрелять сигареты у соседей, я, подумав, что он не догадывается, с кем имеет дело, шепотом объяснил ситуацию. И зря. Он был не шофером, как я сперва подумал, а летчиком, и часто летал на собственном самолете в Москву, особенно — зимнюю. Сын самого знаменитого английского писателя (обедали мы, кстати сказать, за его счет) любил русскую литературу, водку и женщин, особенно — одну, жившую, как он мне тут же рассказал, на улице имени Восьмого Марта.
Оправившись от потрясения, я решился завести беседу с моими лордами.
— Позволю себе заметить, — начал я, притворяясь Башмачкиным, — что больше других вашей премии в этом году заслуживает господин Галковский.
Левый лорд со мной согласился, а правый стал энергично возражать. Заслушавшись, я потерял нить разговора и перестал понимать слова. На таком английском в Британии говорят с королевой, а в Америке — никогда. Многосложному красноречию отнюдь не мешало то обстоятельство, что участники прений понятия не имели, о ком они спорят. Без империи гениально отлаженная машина аристократического образования работала вхолостую. Лорды занимались филантропией, оставив политику своим женам. Это выяснилось, когда, не дожидаясь ликеров, леди отправились в Вестминстер голосовать за «красно-коричневых».
— В Англии, — объяснили мне, — это цвета консерваторов.
— В России — тоже, — опять не удержался я.
— Вы бы лучше закусывали, — вздохнул Окуджава.
Я не виноват в том, что у России с Англией немало общего: первая завидовала второй, хотя обе жили сбоку от Европы и считали только свою империю правильной. «И это верно, — как объяснял Аверинцев, — ибо настоящая империя только одна: Римская, как бы она ни называлась».
Всякая империя живет лишь до тех пор, пока она в себя верит. Когда ее закон важнее корней, шире религии и больше объединенных им народов, империя расширяется как газ — легко и случайно. Британскую империю, например, составляли две сотни колоний и зависимых территорий. И все они держались на честном слове. В Дели английских чиновников было меньше, чем австрийских — в Праге. После Наполеона Британия так редко воевала, что медали и впрямь ценились на вес золота.
Тайна имперского могущества (как сегодня выяснили американцы) заключалась в том, что им не пользовались. Обеспечив дипломатию бумажной валютой, власть разумно хранила нетронутым золотой запас войны.
За благоразумие Англию ненавидели соперники. Немцы, например, соглашаясь и русских считать народом духа, напрочь отказывали в этом британцам. «Человек вовсе не хочет быть счастливым, — утверждал за нас, людей, Ницше, — если, конечно, он не англичанин».
Не соглашаясь с этим мнением, Россия импортировала («за лес и сало») британский сплин, чтобы перемножить его на отечественную меланхолию. Результатом стало сентиментальное отношение к пейзажу. С тех пор любовь к дачам у нас в крови. В России их называли усадьбами, в Англии — Англией. Отдав города самым бедным и самым богатым, средний англичанин позолотил деревню и создал декоративное сельское хозяйство, главным продуктом которого, по-моему, являются розы. Непроходимые, как колючая проволока, и морозоустойчивые, как частокол, они опутали лучшую часть острова.
Надо сказать, что и у нас, в Латвии, роза — как ромашка у русских: народный цветок. Без нее не обходится ни огород, ни частушка. Но английская роза — дело другое. Сгибаясь под тяжестью исторических ассоциаций, она украшает страну и старость. Розы, как мудрость, не растут у молодых — им нужна неразделенная любовь пенсионеров.
Одного такого я встретил в Стрэдфорде, стоило мне свернуть с проторенной Шекспиром дорожки. Похожий, как все счастливые старики Англии, на отставного майора, он сидел у калитки, зазывая редких прохожих взглянуть на свой неглубокий садик. Я, конечно, зашел, чтобы полюбоваться камерными джунглями. Алые и белые розы, сцепившись намертво, словно Средневековье еще не кончилось, бешено