обречен стоять на пороге чужого счастья — и горя.
Своего героя Пушкин скроил по любимому образцу: пир во время чумы. Собственно, Онегин — и пир и чума: как пир — пьянящий, как чума — не способный остановиться.
Если угодно, за этим можно обнаружить и религиозную бездну. Не умея пустить корни в любую почву, Онегин ведет легкую — бесплотную — жизнь. Поэтому и образ его двоится. Сперва он — ангел-хранитель, потом — падший ангел, и только в конце Онегин опять становится собой: неудавшийся человек — лишний.
Как все великие книги, эта незаметно втягивает не только в теологическую, но и в литературную полемику. Легко заметить, что именно различие между эгоизмом английских и идеализмом немецких романтиков привело Ленского к ранней, как ему и положено, смерти. Настаивая на приоритете своих вкусов, Пушкин проводил соперника-поэта безжалостной пародией: «Паду ли я, стрелой пронзенный». Где — «паду»? В заснеженной России? Из лука тут стреляли разве что скифы.
В густом литературном контексте романа каждый подражает любимому автору. Ленский живет по Шиллеру, Онегин — по Байрону, Татьяна — вроде по Ричардсону, но на самом деле — по Пушкину. Она — голос деревни, земли, пейзажа, дух-хранитель Святых гор. Свет и город все-таки сделали из нее невозмутимую англичанку, то есть толстый генерал добился того, с чем не справился Онегин, но лишь потому, что к делу приложил руку автор, превративший Татьяну в льдистый идеал каждого холерика, в первую очередь — самого Пушкина. В последней главе, чтобы описать, кем она не была, Пушкину понадобилось английское слово «
Власти сослали Пушкина в Михайловское, чтобы вылечить незрелого поэта от атеизма. Наказание достигло своей цели. Во всяком случае, похоронили Пушкина в монастыре.
Постояв у могилы, мы вошли в церковь, но только после того, как гид указал на большую икону, встречающую благочестивого путника.
— «Успение», — объявил он, — недавней работы. Мироточила в год дефолта.
Осмотрев интерьер, я застрял у прилавка, где продавали плоды пчелиных трудов: мед и свечи. Но мне приглянулся православный календарь, указующий, в какой день можно есть скоромное, в какой — постное, а в какой, что, собственно, меня и заинтриговало, — икру.
— Красную или черную? — спросил я принимавшего деньги дьяка, но тот молча указал на табличку «Разговоры в храме ведут к скорбям».
Боясь беды, я вышел на паперть. За оградой, от греха подальше, курил экскурсовод.
— Монастырь, — пожаловался он, — норовит прибрать Пушкина к рукам, чтобы запретить туристкам мини-юбки.
— Монахов можно понять, — лицемерно, как Арамис, ответил я, заглядевшись на юную спутницу в коротком сарафане и резиновых сапожках.
Ларины ехали в Москву семь суток, мне хватило одной ночи. Энциклопедия «Онегин» не оставляла меня и в вагоне-ресторане:
Хорошо еще, что на судьбоносной для русской истории станции Дно продавали раков.
На вокзале меня ждало такси с амулетами: от смеющегося будды до пионерского значка. К бардачку