король исчез, и снова о нем услышали, когда он уже находился в центре Европы. Почему? Ответ был прост: он стал жертвой кораблекрушения. Длительное время — во всяком случае, пока я не сделал это сам — никто, кроме капитана «Святого Иосифа» и его команды, не мог опровергнуть эту версию, и к тому времени передававшиеся из уст в уста песни повсеместно распространили ее. «Увы, у скалистых берегов Истрии разразился страшный шторм…» — пели менестрели и миннезингеры.
В действительности же мы в золотом октябре, при тихой погоде, доплыли до Силиции, где купили лошадей и провизию и без промедления поехали дальше.
Это был любопытный и во многом приятный эпизод. Путешествие всегда словно прерывало мои мысли и чувства. Я шел, плыл, ехал как существо, оторванное от своих корней, человек без прошлого и будущего, живя — так, на мой взгляд, живут лишь истинно счастливые люди — настоящим моментом. Я понял это, когда ездил верхом со Стивеном, а потом при переходах по Святой земле. Мысли одолевают меня только во время остановок и привалов, и если они становятся слишком невыносимыми, у меня немедленно возникает стремление двигаться дальше. Поэтому — и не только поэтому — наше путешествие оказалось превосходным.
Местность была дикой и пустынной, но очень красивой, и те немногочисленные люди, у которых мы покупали еду и лошадей, не проявляли ни малейшего недружелюбия. Вражда отошла в прошлое, а торговля между западом и Святой землей на протяжении жизни двух поколений была достаточно оживленной, и местные жители понимали, что мертвый паломник или крестоносец не только не приносят дохода, но и отпугивают других путешественников, а также порой вызывают резкие ответные действия. Лучше улыбаться, чем враждовать, и продавать нужные людям товары по высокой цене.
Сколько живу, не могу понять, почему я ощущаю острую необходимость говорить только правду. Это плохо и не служит никакой цели. Я мог бы просто сказать: «Мы проехали от Силиции до Эедбурга в Австрии». Мог бы описать хорошую солнечную погоду, рассказать, как мы останавливались на ночь, как хромали лошади, как мы ужинали, а потом заворачивались в плащи и засыпали, как просыпались, продрогшие и голодные как волки, и так далее. Мог бы описывать замки на холмах, нависающие над дорогой и кое-где разрушенные — заброшенные реликвии былых крестовых походов, — и без конца говорить обо всем этом и о многом другом.
Но мой рассказ правдив и содержит сведения обо всем, что в то время попадалось мне на глаза. Если бы ранее я о чем-то умалчивал, то эта последняя часть, написанная для собственного удовольствия, выглядела бы огромной заплатой на куртке. А поскольку в ней объясняется очень многое, правда здесь необходима и целесообразна.
Итак, на вторую ночь после выезда из Силиции я точно понял, что пытался сказать мне Рэйф Клермонский на смертном одре и почему Ричард Плантагенет не любил свою жену и не нуждался в ней. Клянусь, что раньше я ничего не знал.
Когда Анна Апиетская попросила меня описать историю Третьего крестового похода, я понимал, что, по всей логике, то, что мне станет известно в конце, не сможет повлиять на начало. И я тщательно записывал все события, происходившие на моих глазах, по наивности, именно тогда, когда они происходили. Теперь я оглядываюсь назад, тщательно проверяя написанное, и надеюсь, что был справедлив. Разумеется, сейчас мне представляется невероятным, что я был таким слепым и тупым, особенно в отношении Рэйфа Клермонского. Но я искренне думал, что Ричард благоволил к нему из жалости, помня о его долгом пребывании в плену, и потому, что он был хорошим рыцарем. Когда серую лошадь передали Рэйфу, я не увидел в этом ничего более значительного, чем в том, что первоначально она была подарена мне. Я пытался, делая свои записи, вернуться в состояние слепого неведения, я пытался быть честным. Но достаточно ли быть честным в пересказе? Как насчет честности в мыслях? Теперь, в эти тихие часы, когда потрясение и отвращение, возникшие в тот момент, кажутся такими далекими, как и ярость, с которой я сразил сарацинского всадника, я спрашиваю себя: следует ли порицать его за склонность к мужчинам, а не к женщинам? Разумеется, ни один мужчина не выбрал бы себе такую участь сознательно, как не пожелал бы стать уродом, трусом или больным…
Осуждать очень легко: это на самом деле и мудрее, и безопаснее. Иммунитет человека к аморальности лучше всего утверждается путем громких протестов, возбуждаемых ужасом и отвращением, а не умозрительными заключениями или попытками понять.
Меня больше всего озадачивает неизбежное чувство стыда, возникающее при одной мысли об этом. Мы говорим, что это — противоестественно. Но противоестественного кругом очень много — отцеубийство, убийство матери, детоубийство — однако при упоминании о них ни у кого щеки не заливаются краской. Это предполагает бесплодие, бросает вызов божественному порядку с его призывом «плодитесь и размножайтесь», но, с другой стороны, соответствует монашеским обетам, считающимися благонравными. Это не запрещается десятью заповедями и не входит в перечень семи смертных грехов, и все же у всех, кроме особых приверженцев, вызывает ощущение насилия над неким глубинным инстинктом и отвращение, смягчить которые не в состоянии ни жалость, ни любопытство. Не чужд стыд и им самим. Трудности сближения, постоянная опасность отказа, риск подвергнуться насмешке непременно сопряжены со стыдом.
Девушка может отказать мужчине, а он посмеется и скажет: «Я ей не нужен», не утратив ни самоуважения, ни уважения окружающих. Путь к постели девушки обычно хорошо обставлен привычными знаками, нежными или вызывающими взглядами, сладкими словами или ласковыми жестами, и ни один мужчина, если он не круглый идиот, не может усомниться в их значении. Но этот, незаконный, путь — неизбежно путь во мраке, и он приводит к сценам, подобным той, которую мне довелось пережить, — настолько эксцентричную, что даже воспоминание о перспективе принять в ней участие приводит меня в ужас.
Когда мне все стало ясно, я по совершенно необъяснимой причине почувствовал себя виноватым. В памяти всплывали все случаи, когда он бывал ласков со мной, выказывал расположение или снисхождение. Я всегда чувствовал себя в неоплатном долгу перед ним, и это, в свою очередь, меня злило. «Ведь я не обязан ему ничем, — гневно говорил я себе. — А если он столько времени ошибался во мне, так это его дело, моей вины здесь нет!» Но от этого ощущения было не так-то легко отделаться. Меня мучило сознание того, что я стал причиной его неудачи, и последние слова Рэйфа не давали мне покоя. А потом мое сознание повернулось самым неожиданным образом, и я стал перебирать в уме его многочисленные достоинства — безудержную храбрость, справедливость, внимание к мелочам, живой ум, стойкость к превратностям судьбы и даже тот факт, что он, когда хотел, становился несравненным менестрелем. Я всегда относился к нему ровно, никогда не впадал в состояние поклонения герою, чем страдали самые разные люди. В великие дни его побед и громких подвигов я ликовал вместе со всеми, но какая-то часть моего сознания не разделяла всеобщих восторгов. А в дни поражения, да еще когда обнажилась его роковая слабость, на него обратилось мое проклятое искусство миннезингера; теперь я видел в нем великого человека, героя — отвергнутого маленьким, сопливым, стыдливым лютнистом.
Я не мог объяснить, в чем моя вина перед ним, но однажды вечером, уже почти засыпая, вдруг, потрясенный, понял, почему стал безоговорочно обожать Ричарда. Все было очень просто: ушла ревность, только и всего. В глазах всего мира он был мужем Беренгарии, но она никогда не могла принадлежать ему, как женщина должна принадлежать мужчине. Он не мог любить ее больше, чем я. Поэтому мое тело могло простить его, а значит, и мой ум мог признать, что он лучший рыцарь из всех, самый умудренный военачальник и величайший менестрель своего времени.
После этого болезненное чувство вины только усилилось.
Мы ехали вместе. Отношения наши были весьма прохладными, обоих мучила какая-то недосказанность, и мы избегали встречаться взглядами. Все три дня в пути от Силиции мне не давал покоя вопрос — не предпочел ли бы он ехать дальше без меня.
— Видит Бог, нет, мой мальчик, — ответил он, когда я спросил его об этом. Наверное, эта малоприятная ситуация была для него не внове. Ему было уже за тридцать, и он, вероятно, получал нередко подобные отказы.
Мы въехали на территорию Штирии, погода испортилась, и яростный, пронизывавший до костей ветер бросал нам в лицо струи дождя со снегом. Нам пришлось оставить привычку спать в любом месте, под каким-нибудь самодельным укрытием, и ночевать на постоялых дворах, неизменно ужасно грязных и несообразно дорогих. Для меня стало проблемой размещение на ночлег. Очень часто нам предоставляли