пришли в себя — а я едва усидела в седле, — со стороны лагеря до нас донесся звук трубы, мелодичный и чуть приглушенный, казавшийся почему-то печальным — возможно, из-за большого расстояния.
Один из солдат сказал:
— Миледи, не могли бы вы минутку подождать. Это сигнал, и согласно правилу мы должны, где бы ни были и что бы ни делали, услышав его…
— Что за сигнал?
Никто не ответил. Все шестеро перестроились и встали плечо к плечу на обочине дороги. Затем все, как один, воздели руки к небу и прокричали:
— Вперед! Вперед! За Гроб Господень!
Они прокричали так трижды. Любой торжественный ритуал, рассчитанный на участие массы людей, при исполнении всего несколькими мог бы показаться смешным, но этот таким вовсе не был. Наоборот, это был впечатляющий и волнующий клич. Гаскон высоко поднял фонарь, и в его неверном свете я увидела словно осиянные лица всех шестерых, с торчавшими вперед бородами, поскольку кричали они, задрав головы, с рядами белых зубов в широко в открытых ртах и с серьезными, сосредоточенными глазами. И внезапно осознала, что передо мной беззаветно преданные люди, солдаты креста. Прежде мы двигались все вместе, единой группой, теперь же Гаскон и я оказались как бы в стороне — старуха и паж, непричастные к этому мистическому единению. Что-то стиснуло мне горло.
Они опустили руки.
— Благодарю вас, миледи. Мы снова к вашим услугам, — прозвучал бодрый английский говор того же самого солдата.
— Вы делаете так каждый вечер? — спросила я, не сдвинувшись с места.
— Каждый вечер, миледи. Это последнее, что мы делаем перед тем, как гасят огни. Но только по сигналу трубы. Если бы к тому моменту мы успели перевалить за холм, то вряд ли услышали бы его. И тогда вам не пришлось бы останавливаться.
Он произнес эти слова очень четко, словно объясняя мне что-то само собой разумеющееся. Спустя много лет, оглядываясь в прошлое, я часто удивлялась тому, что они на меня так повлияли.
То был истинный голос Англии — педантичное соблюдение обычаев при полном отсутствии чувств. Любой из моих аквитанцев либо счел бы удобства дамы достаточным оправданием отступления от правила — чисто практический подход, — либо, при желании соблюсти его, сделал бы это так истово, что не подумал бы ни об ее удобстве, ни о близости холма. В этом и состояла разница, и если существовало всего одно слово для ее обозначения, оно охватывало бы всех англичан, знатных и простых, богатых и бедных, скрупулезно соблюдающих правила и одновременно относящихся к ним скептически. Останавливаться, если ты в пределах слышимости, или же цинично отмечать, что ты уже за холмом и свободен от соблюдения ритуала, — совершенно та же позиция, которую занимает лояльнейшая в мире лондонская толпа, прерывающая овации грубыми, громогласными замечаниями о некоторых физических особенностях членов королевской семьи и больше всего любившая Генриха за его пузо и красный нос. Столь явное несоответствие позволило представителям других наций считать англичан двуличными и вероломными. Пытаясь объяснить Ричарду характер его соотечественников, я называла их лукавыми, едва ли не лицемерными. Оба эти слова были неподходящими. Англичане отличались особым свойством отвечать обоим направлениям, так сказать, всесторонним подходам.
Я не раз отмечала, что хотя английская толпа может быть очень жестокой, она никогда не бывала такой страшной, как толпа аквитанцев. Рано или поздно что-то вызывало у нее веселье, и сквозь очистительный смех прорывался чей-нибудь одинокий голос: «Бедный старый мерзавец!», после чего смертный приговор толпы схваченному за руку карманнику, пойманному фальшивомонетчику, пивовару, делающему скверное пиво, отменялся. Даже в пылу погони за зайцем, когда кровь у собак и охотников разыгрывалась до предела, стоило косому сделать какой-нибудь очень красивый или смешной прыжок, как раздавался чей-нибудь крик: «Да здравствует заяц!», кто-то другой отзывал собак, и заяц спокойно жил до следующей погони.
Англичане никогда не доходили до крайностей. И это делало их до некоторой степени людьми, легко поддающимися эксплуатации. В данный момент они с мрачным юмором и терпением сносили проповеди лонгшамовского режима, в то время как его деятели думали, что народ разорвет их на куски. Когда Лонгшам падет, они не станут рвать его на куски. Конечно, они обойдутся с ним грубо, но найдется человек, который скажет: «Бедный старый мерзавец! Потерял свой флаг и таких отличных солдат». И толпа посмеется и отпустит его. А на следующий день пожалеет о своем великодушии и будет часами расписывать, как следовало бы с ним поступить.
Такова моя Англия. Моя? Я — Элеонора Аквитанская, и не было никакого сомнения в том, что отдельные англичане, такие, как Николай из Саксхема, обращались со мной плохо. Но хотя я была чужой, а может быть, именно потому, я понимала этот народ и любила его. И видела то, чего не мог видеть Ричард, — что командирование еще одного старого священника, хотя бы и честного и действующего из лучших побуждений, не будет означать ничего — меньше чем ничего — для широких масс, для толпы людей, образующих английскую нацию. В это смутное время им были нужны не указы и даже не поддержка одной из сторон, а центр, вокруг которого можно сплотиться, где-то в стороне от схватки — или, если возможно, над ней — между Джеффри и Лонгшамом.
Следуя потоку своих мыслей, я даже не заметила, что мы снова продолжали путь. Я вернулась к действительности, когда мы уже поднялись на холм, на который указывал тот воин. Спускаясь по склону, почуяв ноздрями запах дома, мул возобновил усилия ускорить шаг, и солдаты почти бежали, подпрыгивая и скользя на раскисшей от дождя дороге. Мною вдруг овладело ощущение мгновенно наступившего бессилия, как бывает иногда в ночных кошмарах — меня словно подталкивали или тянули к какой-то ужасной, но невидимой опасности, а я не могла пошевелить даже пальцем и не могла закричать. Единственная разница состояла в том, что во сне это ощущение беспомощности сопровождается чувством страха. Но сейчас страха не было. Я ничего не боялась. Меня просто тянули вперед, бесполезную, бессильную и ничтожную, как листок, гонимый ветром. Ричард отодвинул меня в сторону, сначала в гневе, а потом с добродушным презрением, а мул тащил меня на своей спине обратно в Мессину, к женщинам, мелким стычкам, образу жизни и манере поведения, бывшим полным отрицанием всего моего мировоззрения — и силы, которая, как я знала, во мне присутствовала.
Тщеславие — это вера в силу, которой человек не обладает. Его слишком часто путают с самонадеянностью, которая представляет собой такую же уверенность в силе, как уверенность в том, что у человека два глаза, две руки и две ноги. В этот момент я без тени тщеславия поняла, что, представься мне такая возможность, я могла бы поправить дела в Англии и что после Ричарда я была единственным человеком, кто мог бы это сделать. Я знала это так же хорошо, как знала свой возраст, рост и цвет волос. Я не боялась Лонгшама и не испытывала благоговейного страха перед Иоанном. Я понимала англичан, и они были расположены ко мне. Появляясь в Лондоне, я каждый раз убеждалась в этом.
Я цинично думала, что даже из соображений моего ранга моя кандидатура — лучшая для этой поездки. Стоит мне только появиться в Виндзоре и провести там ночь, как флаг Лонгшама будет сброшен, в противном случае мерзавец будет осужден за открытый мятеж — а на такое он вовсе не рассчитывает!
Я не страдала самомнением. Сидя на спине тащившего меня мула, я понимала, что мне за семьдесят, а все, что я когда-либо пыталась сделать, кончалось неудачами — крестовый поход с Людовиком, бунт против Генриха в поддержку Генриха-младшего, попытка править Аквитанией. Одни провалы. И еще тысяча менее значительных вещей. Но теперь мне вдруг показалось, что вся моя долгая жизнь, отмеченная неудачами, была лишь подготовкой к выполнению этой задачи. Я выковала себя, закалила и заострила, как хороший клинок, раскаленный энтузиазмом, опущенный в ледяную воду отчаяния, отформованный трудностями и заточенный убежденностью.
Сейчас мул довезет меня до Мессины, где мне придется сказать: «Дорогая, Ричард слишком занят, чтобы встретиться с вами. Ну, не плачьте! Упакуем свои наряды вместе с небольшими разочарованиями и поедем на Кипр. Успокойтесь! Блондель споет нам песенку, Анна припомнит веселую шутку, а Пайла приготовит вкусную еду». А Каутенсис тем временем потащится в Англию с письмом, над которым Иоанн с Лонгшамом лишь посмеются, и Лонгшам, оставив Иоанна пыжиться от гордости, снова уйдет набивать свои карманы, выжимая мой английский народ, как прачка отжимает тряпье. Нет!
Потянув повод, я остановила мула и крикнула солдатам: