— Я люблю тебя, мама. Я восхищаюсь тобой больше, чем всеми остальными женщинами. Я ничего плохого не хотела… я просто… просто…
— Когда у тебя будут сыновья, а я надеюсь, что они у тебя будут, и дочери, тогда ты все поймешь и простишь меня.
С сняла с руки браслет и надела ей на руку. Она обрадовалась как ребенок и побежала умываться и причесываться. На несколько секунд мы остались наедине с Анной. Мы стояли в смятенном молчании, потом она сказала:
— Правда подобна вину, не так ли? Ею можно напиться допьяна.
— Я уже протрезвела, — вздохнула я. — И прошу вас простить меня за все, что из сказанного мною могло вас обидеть.
— Вы не сказали ничего обидного. Я была достойна упрека.
— Да, вы его заслужили, — ответила я откровенностью на откровенность. — Зачем вы это сделали? Зачем вообще упомянули эту Эсмеральду?
— Если бы я попыталась объяснить вам, вы назвали бы мои слова просто бредом. — Анна посмотрела на меня с неприкрытой сердечностью, и мне показалось, что она готова довериться мне. Но, поведя плечом, сказала: — Это не имеет значения. Как и желание Беренгарии увидеть Ричарда до нашего отплытия.
А Беренгария в своей комнате рыдала на плече Матильды: «Я же хотела только увидеть его! Что здесь плохого?»
И тогда я приняла решение.
— Я поеду к Ричарду и посмотрю, что можно сделать. Сегодня же, сразу после ужина. Только никому не говорите. Мы не должны порождать ложных надежд.
Итак, я со своим пажом Гасконом, одной рукой ухватившимся за мое стремя, а в другой державшим фонарь, отправилась на муле в лагерь Ричарда. Вечер был темным, и до появления луны оставалось еще много времени, но лагерь я увидела почти сразу. Над кострами, на которых солдаты готовили еду, поднимались дымки, и во мраке таинственно раскачивались светляки фонарей. Мы спустились в темные, глухие городские улицы, и подковы мула заскользили по мокрым булыжникам. Проехав через город, мы оказались на другой его окраине, где перед нами снова возникла панорама лагеря, и мне чудилось — или это просто была игра воображения? — что до меня донесся его запах. Безошибочно узнаваемый, незабываемый запах большого скопления солдат, лошадей, кожаной упряжи и парусиновых шатров — запах лагеря.
Меня охватило странное волнение, словно на грудь, под одежду, попала бабочка. Я забыла не только о недавней сцене, но и о длинной веренице лет и поймала себя на мысли о том давно ушедшем времени, когда я верхом отправилась на войну, спала под парусиновыми тентами или просто под звездным небом, не думая о завтрашнем дне и не отягощенная бременем воспоминаний. Ничто, ничто во всем этом мире — а я сильно сомневалась в том, чтобы что-то было в ином, — не могло отнять у меня радостного ощущения молодости, озаренной будущим в ярких лучах солнца. Прошло время, полное раздоров и страданий, ухищрений и компромиссов, и я неожиданно превратилась в старуху, оглядывающуюся назад, на размытое густой тенью прошлое, и даже белые солнечные грезы о будущем обернулись тем, чем они и были — блуждающими огоньками и утраченными иллюзиями.
О, как бы я хотела быть юношей, мчащимся в седле к Ричарду, чтоб вложить свои руки в его и присягнуть его делу!
Этот лагерь на берегу моря под Мессиной считался лишь временным местом сбора, но был обустроен так, словно останется здесь навсегда. Бдительные часовые осветили фонарями наши лица, прежде чем пропустить нас на территорию. Ровные ряды шатров разделялись широкими проходами, а поднимающиеся над медленно тлеющими кучами навоза едкие испарения свидетельствовали о том, что у Ричарда хорошо поставлена санитарная служба. В других лагерях, во время последнего крестового похода, при Людовике, я требовала такой же чистоты.
«Навозные кучи слишком большие, — говорила я. — Земля не может столько поглотить, и когда она насытится, остальное будет смываться в воду и вызывать заболевания».
«Женская болтовня! — отмахивался Людовик. — Рядом с каждой фермой высится целый холм навоза, а есть ли люди здоровее крестьянских парней?»
Но я знала, что лагеря бывают разные, как знал это и Ричард. У него навоз собирали и сжигали. О, он хороший организатор, мой сын, а я вторгалась в его организованную жизнь с такими пустяками. Увидится ли он с нею, женится ли на ней здесь или на Кипре — какая разница?
Мое настроение изменилось настолько, что если бы мы с Ричардом жили под одной крышей и я пришла бы, скажем, к нему в комнату, чтобы поговорить об его отношении к невесте, то лишь пожала бы плечами и повернулась назад. Но ведь Беренгария приехала из такой дали. Кроме того, теперь, когда я была уже рядом с ним, следовало признаться себе в том, что мое желание «увидеть его» (ужасные слова!) было почти таким же горячим, как и желание Беренгарии. Я прошла мимо шелкового шатра с поднятым над ним штандартом Франции — странно было сознавать, что это мой собственный штандарт, — обозначавшим резиденцию Филиппа Французского, на открытую площадку, в центре которой стоял большой обычный шатер с повисшими на центральном флагштоке английскими львами. Кусок парусины, служивший дверью, был откинут и закреплен над входным отверстием, сиявшим золотистым светом. Рядом стоял тяжеловооруженый стражник.
Я слезла с мула, иронически улыбнувшись своей старческой неловкости, — этакий бравый крестоносец! — и зашагала по каменным плитам, уложенным в грязь перед входом в шатер. Стражник привычным движением преградил мне дорогу копьем и спросил, какое у меня дело к Ричарду. Гаскон бросил повод мула, подбежал и громко, вызывающим тоном объявил обо мне. Стражник, смутившись, прикрыл рукой рот и секунду поколебался — было ясно, что ему приказано быть бдительным при появлении посетителей. Наконец он внимательно посмотрел мне в лицо, протянул руку и коснулся плеча одного из пажей.
— Ее величество королева-мать желает видеть его величество, — пробормотал он и отвел копье.
Я тоже тронула пажа за плечо и сказала:
— Не беспокойся. Я могу войти и без объявления.
Это был большой длинный шатер, достаточно широкий, чтобы вместить три стола в виде досок на козлах, поставленных параллельно друг другу от входа и не доходивших до передней стенки футов на десять. Было ясно, что за столами только что поужинали: на досках виднелись остатки еды и лужицы пролитой жидкости. На полу собаки грызли брошенные им кости. Трое или четверо слуг, стараясь не шуметь, заканчивали уборку посуды, а сбоку, между столом и стенкой шатра, двое молодых оруженосцев так же неестественно тихо чистили кольчугу.
В переднем конце шатра, там, где кончались столы, возвышался сколоченный из грубых досок помост, которому, как видно, пытались придать вид возвышения для трона. Поверх досок лежал ковер, а на нем стоял стол, более похожий на настоящий, хотя и довольно посредственный. На одном конце помоста стояла ширма, сейчас сдвинутая в сторону, а за нею — простая низкая кровать и деревянная подставка с тазом и кувшином для умывания. Я была права, говоря Беренгарии, что Ричард жил среди своих солдат, и едва ли с большими удобствами, чем они. С крыши свисала вонючая масляная лампа, прямо над стоявшим на помосте столом, а по углам его горели свечи. Войдя из вечерней темноты в слабо освещенную часть шатра и глядя на это яркое пятно, я на мгновение почувствовала себя зрителем нравоучительного спектакля в церкви. Но любопытное зрелище, открывшееся передо мной, не имело ничего общего ни с церковью, ни со спектаклем. Первым я, естественно, увидела Ричарда. Он сидел в кресле, за средней частью стола, и свет от лампы падал прямо на него, освещая золотисто-рыжие волосы и отливающий желтым золотой обруч на голове, в косых лучах которого морщины на его лице казались глубокими и серыми. Он выглядел усталым и постаревшим, если не больным, что еще больше подчеркивали его грубые рубаха и штаны, хотя на спинку кресла был накинут красный бархатный камзол. Жара в шатре была совершенно удушающей. Я на ходу расстегнула промокший плащ, откинула капюшон и почувствовала, как на лице выступил пот. Голова Ричарда склонилась к чему-то, что показалось мне игрушкой, сделанной из полена, лежавшей на столе между его ладонями. За спиной Ричарда, почти касаясь головой его плеча,