в Вестминстере, но письма придется ждать еще дней десять.
Под вечер того дня в замок пришел задыхающийся от кашля священник и попросил аудиенцию у принцессы. Это был посланец кардинала Сатурнио. Не переставая кашлять, он объяснил, что его легкие не вынесли английского климата и что кардинал, добрейший человек, отправил его домой лечиться и поручил отвезти принцессе письма.
Бедный юноша, такой воспитанный, так измучившийся в дороге, так довольный тем, что вернулся в Наварру… Как недостойно мы его приняли! Едва слушая робкие приветствия, мы вырвали из его рук пакет с письмами и ушли во внутренние покои, оставив Пайлу оказывать ему гостеприимство.
Пакет был перевязан суровой ниткой и опечатан. Беренгария принялась распечатывать его, как голодное животное, набросившееся на пищу, и я решила охладить ее пыл:
— Там не может быть ничего интересного. Блондель только-только доехал до Лондона. Ты найдешь лишь письмо с благодарностью за кольцо.
Не обращая внимания на мои слова, Беренгария перекусила нитку и отбросила обертку с печатями. Внутри было три конверта, два тонких, на ее имя, и один, потолще, для меня. Она протянула его мне, не отрывая глаз от своих. Я с трепетом развернула письмо — этот листок сложили его руки — и сразу узнала почерк. То была не шифрованная баллада, а длинное, написанное обычным языком письмо. Я была обрадована, тронута, польщена и взволнована, но едва начала читать, как Беренгария раздраженно швырнула мне оба письма и в крайнем разочаровании воскликнула:
— Ты была права, ничего нового. Вот, посмотри сама. А что в твоем? Оно от его преосвященства или от Блонделя?
— От Блонделя. С чего бы это кардинал стал писать мне? — Я услышала в своем голосе грубую ноту. Мне почудилось, словно сотня тонких иголок впились в кожу. В ушах уже звучал сладкой музыкой голос Блонделя, а эта глупая девчонка все разрушила, не дала дочитать.
— Дай взглянуть. Ты слишком медленно читаешь. Наверное, там что-то есть. — Она сунула мне чуть ли не в нос оба своих письма и схватила мое.
— Там не может быть ничего интересного или важного. Он еще не успел что-либо предпринять, — возразила я, но позволила ей взять письмо.
Чтобы отвлечься, я прочла ее письма. Одно, от кардинала, было полно подобострастных выражений благодарности. Я задержалась лишь на той его части, где говорилось о Блонделе. «Юноша, — писал он, — очарователен. Очевидно, вдохновение, ниспосланное свыше, побудило вас послать его в Лондон, ведь как иначе ваше высочество могли бы узнать о том, насколько мне здесь не хватает музыки моей страны? При первой же возможности я возьму его с собой в Вестминстер, как вы любезно предложили, — пусть они послушают, как должна звучать настоящая музыка. Здешняя просто варварская».
Письмо Блонделя женщине, которую он любил, было коротким и противоестественно высокопарным. Такое письмо мог написать любой молодой лакей, обученный, как держать в руках перо, любой хозяйке, оставившей у него добрые воспоминания. Он благодарил ее за новые тунику и плащ, потому что в Англии было гораздо холоднее, чем следовало ожидать, а дальше сухо сообщал о благополучном прибытии и повторял заверения в своем желании служить ей так верно, как только сможет.
Пока я читала оба письма — одно льстивое, а другое чопорно-холодное, Беренгария бегло просмотрела мое и, возвращая его, раздраженно бросила:
— Масса испачканной бумаги и ни одного осмысленного слова!
Я честно попыталась представить себе свои ощущения, если бы в почте из Англии не упоминалось имени Блонделя, и сказала с максимально возможным участием:
— Теперь уже скоро. Наберись терпения. Скоро он напишет снова. Кардинал согласился с твоим советом ввести Блонделя в Вестминстер. А это прямая дорога к цели, именно то, что нам нужно. Новые вести не заставят себя ждать.
— Ты просто меня утешаешь, Анна, — мягко сказала Беренгария, и я упрекнула себя за вспышку ненависти, когда она назвала мое письмо «массой испачканной бумаги».
Оставшись одна, я часто читаю письмо Блонделя. Это первое письмо, когда-либо написанное мне. И единственное напоминание о нем. Оно всегда при мне, и я завещала, чтобы его похоронили вместе со мной.
Но каждая фраза в нем была адресована Беренгарии. Я думаю, что Блондель находил странным написать ей самой длинное, бессвязное письмо, и все же стремление хоть к какому-то общению с нею, которое есть не что иное, как признак любви, заставляло его долго рассказывать о своих наблюдениях и впечатлениях. Поэтому-то, хотя писал он мне, все письмо было пересыпано такими фразами, как: «Принцессе, может быть, интересно знать…», «Принцесса посмеялась бы, увидев…». Прозрачный, вызывающий жалость прием… Масса испачканной бумаги!
Возможно, мне следовало, читая это письмо, заливаться горючими слезами жалости к себе, но я смеялась. Во всем Лондоне, Англии, целом мире его интересовала только Беренгария да мысль о том, что она от души повеселилась бы, узнав, что в Англии вместо вина пьют эль, что даже жены бюргеров носят шнурованные платья и что там до сих пор никто не слышал даже самых известных песенок Абеляра.
Однако его письмо, на самом деле написанное другой, принесло мне некоторое утешение. Ум этого юноши был более родствен моему, нежели Беренгарии. Он все же проявлял интерес к окружающему миру и был очень восприимчив. Скоро его рана заживет.
Пришел Великий пост. Это всегда было унылое, мрачное время, когда весна приближалась к нам слишком мелкими шагами, замирая в зубах восточного ветра, когда алтари и облачения священников казались окрашенными печалью, а на столе было слишком много соленой рыбы.
В тот год скука предпасхальных недель была неожиданным образом нарушена. Отец, обычно ухитрявшийся проводить время Великого поста в разных местах, но только не дома и предпочтительно там, где церковные правила соблюдались не слишком строго, на этот раз бросил свою охоту в Гранье и вернулся в Памплону за две недели до Пасхи. Он, казалось, прекрасно себя чувствовал и пребывал в превосходном настроении, хотя его чрезмерная веселость заставила меня подозревать, что на душе у него кошки скребли. Вскоре выяснилось, что для такого подозрения есть основания, поскольку мы узнали, что он прекратил охоту раньше времени, намереваясь принять эмиссаров Исаака Комненуса — брата императора, эрцгерцога Фернандо и его кузена, архиепископа Никосийского. Визит столь высоких особ убедительно свидетельствовал о серьезности намерений императора, так как, по словам отца, большей честью для нас был бы только приезд его самого.
Я предвкушала неприятности. Это было что-то новое — раньше отец никогда не говорил, что просители руки дочери делают ему честь. В прошлом он дал нескольким от ворот поворот без лишних церемоний. Мои сомнения усилились, когда отец под предлогом высших политических соображений начал готовить для киприотов роскошный прием.
— Накануне нового крестового похода, — говорил он, — чрезвычайно важно укрепить дружеские отношения между Востоком и Западом. Любая упущенная мелочь сейчас может отозваться большим ущербом впоследствии, а уж эти-то ребята оценивают помпу и роскошь по восточным меркам.
Но о крестовом походе разговоры шли уже очень давно, а у «этих ребят» вкус к роскоши сформировался не сегодня и не вчера. Нет! Единственное, что действительно претерпело изменения, — отношение отца к браку Беренгарии.
Он пренебрег даже Великим постом. У меня хватило дерзости напомнить ему об этом, когда он заговорил о банкете с молочными поросятами, олениной и дичиной, о свежей рыбе, которую предстояло доставить на перекладных из Сан-Себастьяна, и о жареных павлинах с перьями, после приготовления вставленными обратно перед подачей к столу.
— О, — возразил он, — эти парни принадлежат к восточной церкви, и календарь у них совсем другой. Пасха у них в другое время, если они вообще ее отмечают.
Про себя я усомнилась в том, чтобы византийский календарь так уж сильно отличался от римского, но придержала язык. На самом же деле я пришла в ужас от того, что отец говорил о Кипре так, будто эта страна находилась далеко за пределами христианского мира, и все же тешил себя мыслью о браке любимой дочери с его императором. После долгих лет снисходительного отношения к ней его новая позиция, по- видимому, была жесткой и непреклонной.