слово ей сказать. Как из ружья выстрелю…
Карачунский был дома. В передней Мыльникова встретил лакей Ганька и, по своему холуйскому обычаю, хотел сейчас же заворотить гостя.
– Мне Федосью Родивоновну повидать, своячину… – упирался Мыльников в дверях. – Одно словечко молвить…
– Ступай, ступай! – напирал Ганька. – Я вот покажу тебе словечко… Не велено пущать.
Такое поведение лакея Ганьки возмутило Мыльникова, и он без лишних слов вступил с холуйским отродьем в рукопашную. На крик Ганьки в дверях гостиной мелькнуло испуганное лицо Фени, а потом показался сам Карачунский.
– Ваше благородие, Степан Романыч… – взмолился Мыльников, изнемогавший в борьбе с Ганькой. – Одно словечушко молвить.
– Ну, говори… – коротко ответил Карачунский, узнавший Мыльникова. – Что тебе нужно, Тарас?
– Прикажите Ганьке уйти… Имею до тебя, Степан Романыч, особенное дельце.
Ганька был удален, и Мыльников, оправив потерпевший в схватке костюм, проговорил удушливым шепотом:
– Кожин меня за воротами ждет, Степан Романыч… Очертел он окончательно и дурак дураком. Я с ним теперь отваживаюсь вторые сутки… А Фене я сродственник: моя-то жена родная ейная сестра, значит, Татьяна. Ну, значит, я и пришел объявиться, потому как дело это особенное. Дома ревут у Фени, Кожин грозится зарезать тебя, а я с емя со всеми отваживаюсь… Вот какое дельце, Степан Романыч. Силушки моей не стало…
– Я Кожина не боюсь, – спокойно ответил Карачунский. – И даже готов объясниться с ним.
– Что ты, Степан Романыч: очертел человек, а ты разговаривать с ним. Мне впору с ним отваживаться… Ежели бы ты, Степан Романыч, отвел мне деляночку на Ульяновом кряже, – прибавил он совершенно другим тоном, – уж так и быть, постарался бы для тебя… Гора-то велика, что тебе стоит махонькую деляночку отвести мне?
Этот шантаж возмутил Карачунского, и он сморщился.
– Нет, не могу… – решил Карачунский после короткой паузы. – Отвести тебе деляночку, – и другим тоже надо отводить.
– Ах, андел ты мой, да ведь то другие, а я не чужой человек, – с нахальством объяснял Мыльников. – Уж я бы постарался для тебя.
– Нет, не могу… – еще решительнее ответил Карачунский, повернулся в дверях и ушел.
У Карачунского слово было законом, и Мыльников ушел бы ни с чем, но когда Карачунский проходил к себе в кабинет, его остановила Феня.
– Степан Романыч, дозвольте мне переговорить с зятем?
– Нет, это лишнее, – ласково отговаривал Карачунский. – Я уже сказал все… Он требует невозможного, да и вообще для меня это подозрительный человек.
Но Феня так ласково посмотрела на него, что Карачунский только махнул рукой. О, женщины… Везде они одинаковы со своими просьбами, слезами и ласками!.. Карачунский еще лишний раз убедился в этом и почувствовал вперед, что ему придется изменить своему слову для нового «родственника». Последнее слово кольнуло его, но он опять видел одни ласковые глаза Фени и ее просящую улыбку. Разве можно отказать женщине? Феня в это время уже была в передней и умоляла Мыльникова, чтобы он увез куда- нибудь от греха дожидавшегося у ворот Кожина.
– И увезу, а ты мне сруководствуй деляночку на Краюхином увале, – просил в свою очередь Мыльников. – Кедровскую-то дачу бросил я, Фенюшка… Ну ее к черту! И канпания у нас была: пришей хвост кобыле. Все врозь, а главный заводчик Петр Васильич. Такая кривая ерахта!.. С Ястребовым снюхался и золото для него скупает… Да ведь ты знаешь, чего я тебе-то рассказываю. А ты деляночку-то приспособь… В некоторое время пригожусь, Фенюшка. Без меня, как без поганого ведра, не обойдешься…
– Дома-то у нас ты был, Тарас?
– Сейчас оттуда… Вместе с Кожиным были. Ну, там Мамай воевал: как учали бабы реветь, как учали причитать – святых вон понеси. Ну, да ты не сумлевайся, Фенюшка… И не такая беда изнашивается. А главное, оборудуй мне деляночку…
– А что мамынька? – спрашивала Феня свое. – Ах, изболелось мое сердечушко, Тарас… Не увижу я их, видно, больше, пропала моя головушка…
– Перестань печалиться, глупая, – утешал Мыльников. – Москва нашим-то слезам не верит… А ты мне деляночку-то охлопочи. Изнищал я вконец…
– Ах, какой ты, Тарас, непонятный! Я про свою голову, а он про делянку. Как я раздумаюсь под вечер, так впору руки на себя наложить. Увидишь мамыньку, кланяйся ей… Пусть не печалится и меня не винит: такая уж, видно, выпала мне судьба злосчастная…
– Ничего, привыкнешь. Ужо погляди, какая гладкая да сытая на господских хлебах будешь. А главное, мне деляночку… Ведь мы не чужие, слава богу, со Степаном-то Романычем теперь…
При последних словах Мыльников подмигнул и прищелкнул языком, заставив Феню покраснеть, как огонь. Она убежала, не простившись, а Мыльников стоял и ухмылялся.
«Эх, бабы, всех-то вас взять да сложить вместе – один грех выйдет».
– Эй ты, галман, отворяй дверь! – вслух обратился Мыльников к появившемуся лакею Ганьке. – Без очков-то не узнал Тараса Мыльникова?.. Я вас всех научу, как на свете жить!
Выйдя на крыльцо, Мыльников еще постоял, покрутил своей беспутной головой и зашагал к воротам.
– Ну, твое дело табак, Акинфий Назарыч, – объявил он Кожину с приличной торжественностью. – Совсем ведь Феня-то оболоклась было, да тот змей-то не пустил… Как уцепился в нее, ну, известно, женское дело. Знаешь, что я придумал: надо беспременно на Фотьянку гнать, к баушке Лукерье; без баушки Лукерьи невозможно…
Последнее придумал Мыльников, стоя на крыльце. Ему не хотелось шагать до Фотьянки пешком, а Кожин на своей парочке лихо довезет. Он вообще повиновался теперь Мыльникову во всем, как ребенок. По пути они заехали еще к Ермошке раздавить полштоф, и Мыльников шепнул кабатчику:
– Битый небитого везет, Ермолай Семеныч…
– Скоро ли тебя повесят, Тарас? – ответил Ермошка в тон. – Я веревку пожертвую на свой счет…
– Еще осина не выросла, на которой нас с тобой повесят…
Кожин все время молчал и пил. Даже Ермошка его пожалел: совсем замотался мужик.
Всю дорогу до Фотьянки Мыльников болтал без утыху и даже рассказал, как он пил чай с Карачунским сегодня, пока Кожин ждал его у ворот господского дома.
– Мне, главная причина, выманить Феню-то надо было… Ну, выпил стакашик господского чаю, потому как зачем же я буду обижать барина напрасно? А теперь приедем на Фотьянку: первым делом самовар… Я как домой к баушке Лукерье, потому моя Окся утвердилась там заместо Фени. Ведь поглядеть, так дура набитая, а тут ловко подвернулась… Она уж во второй раз с нашего прииску убежала да прямо к баушке, а та без Фени, как без рук. Ну, Окся и соответствует по всем частям…
На Фотьянку они приехали уже совсем поздно, хотя в избе Петра Васильича еще и светился огонек, – это сидел Ястребов и вел тайную беседу с хозяином.
– Ты куда прешь-то ни свет ни заря? – накинулась баушка Лукерья на Мыльникова. – Дня-то тебе мало, шатущему?
– Об Оксе больно соскучился, баушка… – врал Мыльников, не моргнув глазом. – Трудно, поди, ей управляться одной-то. Непривычное дело, вот главная причина…
– Воду на твоей Оксе возить – вот это в самый раз, – ворчала старуха. – В два-то дня она у меня всю посуду перебила… Да ты, Тарас, никак с ночевкой приехал? Ну нет, брат, ты эту моду оставь… Вон Петр Васильич поедом съел меня за твою-то Оксю. «Ее, – говорит, – корми, да еще родня-шаромыжники навяжутся…» Так напрямки и отрезал.
– Вот так уважил… Что же это такое, баушка Лукерья? На печи проезду не стало мне от родственников… Ежели такие ваши речи, так я возьму Оксю-то назад.
– Сделай милость, бери… Не заплачем. Говорю, всю посуду расколотила. А ты не накладывайся ночевать у нас: без тебя тесно.